волна, что опять и опять захватывает мой разум, сведет меня с ума окончательно, и однажды я просто покончу с собой, не из-за каких-то важных экзистенциальных причин, а потому, что мне будет нужна передышка, что мне будет нужно избавиться от этой наводящей жуть, огромной, мутной волны[156].
Когда мы добрались до Гарварда, шел дождь. Мы с мамой арендовали белый пикап, и он был доверху забит моими шмотками и вещами, которые я не собиралась тащить сюда, но она почему-то решила, что я буду скучать по ним всем, включая потертый ковер, появившийся в моей спальне в те времена, когда ярко-синий, зеленый и аквамарин еще были в моде. Мы сделали остановку на жареные гребешки и яблочный пирог с мороженым в закусочной Говарда Джонсона и оживленно болтали о том, как все теперь будет. О том, что я наконец окажусь «в своей стихии», что бы это ни значило. О том, что я наконец буду счастлива.
Дождь – плохой знак. С этим не поспорить. Тот самый дождь, о котором Дилан поет в A Hard Rain’s A-Gonna Fall[157]. Где цвет значит черный, а ноль значит номер, и все такое. Вообще я стараюсь не увлекаться поисками знаков свыше, но лило так, что I-95[158] затопило. Видимость была нулевая, так что нам пришлось остановиться прямо посреди шоссе и проторчать там вечность, потому что машины все до единой увязли в густом тумане. Помню, я посмотрела на маму и сказала: «Не самое хорошее начало», – или что-то в этом роде.
А она вроде бы ответила: «Элли, не выдумывай».
Но когда под конец субботы мы все-таки добрались до Мэтьюз-холла и обнаружили, что меня поселили на пятом этаже, а лифтов там нет, даже мамин оптимизм немного поблек. Даже она не могла понять, как две женщины должны затащить все это наверх, особенно в начале сентября, в жару и влажность. Мама выглядела обескураженной, и до нас наконец-то дошло, что даже в Гарварде просто так ничего нам не дастся.
Когда именно я ударилась в бега? Я точно помню, что задолго до Гарварда, еще в старшей школе, в какой-то холодный день я гуляла по Центральному парку, и мне казалось, что из-за хруста осенней листвы под ногами я начинаю воображать, как моя голова идет трещинами. Это меня не на шутку пугало, пугало потому, что действительно могло случиться, и еще больше пугало, что такого случиться не могло, потому что тянувшаяся без конца жизнь, полная страданий и желания умереть, продолжалась и продолжалась бы. И я бежала домой, бежала в укрытие.
Но в Гарварде все должно было прекратиться. Я была уверена, что все дело в том, чтобы покинуть само место депрессии. Но вместо этого мне стало еще хуже, вместо этого черная волна, мгла заполонили все. Они гнались за мной, как поезд, сошедший с рельсов, цеплялись за меня, как пиявки. Я убегала от них, и никаких тут метафор: я действительно ни на секунду не прекращала движения, я не осмеливалась притормозить и подумать, я боялась того, что могло мне прийти в голову.
Вот как вышло, что в свой первый год учебы в ночь Хеллоуина я оказалась на Гарвард-Ярд, пытаясь сбежать от своей лучшей (до этого момента, во всяком случае) подруги, Руби, которая угрожала меня убить, размахивала перочинным ножом и, кажется, кричала: «Сучка, тебе конец». Она хотела меня убить, потому что я увела ее бесхарактерного бойфренда по имени Сэм, что она и обнаружила. Предательские мелочи: мой блокнот у него в комнате, одинокая сережка у него на комоде. Мы случайно пересеклись на слишком узкой лестнице, слишком узкой для нас обоих. И оба там оказались. Я думала о том, что перила могли быть повыше и поустойчивее. Руби была в ярости и бежала за мной, и продолжала кричать, что я шлюха, что я предала феминизм, и вообще я сумасшедшая на всю голову.
Смешнее всего было то, что мне, как и Руби, было плевать на Сэма, а ему, скорее всего, было плевать на нас обеих. Мы обсудили его от и до приблизительно за семнадцатью чашками кофе, которым накачивались после обеда в Union, и я знала, что у Руби были серьезные сомнения по поводу этого изнеженного препстера[159], который в свободное от учебы время зачитывался Мильтоном Фридманом[160], а руки у него были такие слабые и худые, что даже в сквош вместе не сыграешь, и я уже не говорю о том, чтобы чувствовать себя в безопасности в его объятиях. Но, скорее всего, охваченная азартом наших постоянных игр разума, я захотела Сэма именно потому, что он принадлежал Руби, а она хотела заполучить его обратно, потому что он больше не хотел ее. Вспоминая все это сейчас, я, конечно, понимаю, что если бы мы трое делали домашние задания, ложились спать до полуночи и ходили на занятия по утрам, – если бы мы вели себя, как нормальные люди, всей этой бессмыслицы можно было избежать. Мы были бы слишком заняты решительным стремлением жить, чтобы не размениваться на такие пустяки. Но все было ровно наоборот. Сумасшедшие на всю голову и отчаянные, вот какие мы были. И мы не могли не соорудить из ничего целую психологическую драму с любовным треугольником, потому что мы, все трое, были безумны, несчастны и пусты.
Понимаете, дело ведь не только во мне. В Гарварде было полно психов, и нас всех центробежной силой тянуло друг к другу. Правда, я все равно оказалась самой чокнутой. Мои новые знакомые были достаточно эксцентричны для того, чтобы поощрять мои неврозы, подкидывать новые причины показать себя во всей красе. Но в конечном счете, когда после всех этих маленьких драм занавес опускался, все они могли вернуться в свои комнаты и в свои жизни, все понимали, что это была игра, что она оставляла ссадины и усталость, но в целом справиться было можно. И лишь я одна оставалась на месте, рыдала и кричала, требуя продолжать, требуя вернуть назад деньги, требуя компенсации, требуя хоть каких-нибудь чувств. Я одна искала любви у проститутки. Но как бы сильно я ни разочаровывалась, я всегда соглашалась играть заново, как наркоман, что надеется получить от новой дозы такой же кайф, как и в первый раз. Вот только мне была незнакома даже та, первая эйфория, из-за которой садятся на иглу. Я всегда искала утешение там, где его быть не могло, и я это знала.
Но