Этьенн почти опрокинул в себя бокал.
— Потом… моё образование довершил в Париже мсье Жером Шаванель… Теперь женщиной делали меня, и я входил в мужчин как в женщин. Потом путти, тутти-фрутти… Изыски и утончённости.
Теперь Клермон и не помышлял о том, чтобы оставить графа.
— Как ваш отец допустил подобное? Почему вас окружали такие люди?
— О, отец погиб, когда мне и шести не было. Нас воспитывал дядя.
— Он или глупец, или хладнокровный негодяй.
Этьенн изумился.
— Почему? Франсуа? Он не глуп. Он добр и щедр… Почему негодяй?
— Потому, что если бы вам доверили детей, чье благополучие вам было бы небезразлично, вы уж наверняка внимательнее отнеслись к рекомендациям тех, кто будет воспитывать их. Кто отослал вас в Париж к этому педерасту? Тоже дядя? И, видимо, ваша сестра побывала в тех же руках?
— …Да. Но это… Бог с ним…
— Вас до инцеста не довели? — Клермон не удивился бы утвердительному ответу.
Этьенн на мгновение задумался, но потом пьяно помотал головой.
— Да как-то… Нет. А, впрочем, приди это в голову Шаванелю… Почему вы назвали его педерастом? Он зажигал свечу с обоих концов… К чему это я всё? А, да. Я как раз подумал — этим вечером… Это пошло от вас. Я думал, что меня приобщили к любви. Но невесть откуда всплыло дурацкое слово… отдающее кадильным дымом и сумраком церковных крипт, погостами да колумбариями. Тлен. Растление. Меня, что, растлили?
Клермон облизнул языком сухие губы, с трудом сглотнул. Голос его прозвучал глухо.
— Да.
Этьенн откинулся на оттоманке. Глаза его слипались. Арман, понимая, что он не контролирует себя и плохо соображает, не хотел задавать интересовавший его вопрос, это было невеликодушно, но он был сбит с толку ужаснувшими его пьяными откровениями Этьенна, и чувствовал, что должен это понять. Ради Элоди.
— Стало быть, с Лоретт вы просто забавляетесь и тешите самолюбие? Или не хотите растлить её — как растлили вас?
Этьенн поморщился. Он, казалось, не до конца понял Армана.
— Я растлил стольких, что и счёт им потерял, Клермон. А эта… — он пренебрежительно махнул рукой, пожал плечами и с усилием заговорил отчетливее, — эта… Ничего не нужно. Нет радости — одна скука… Скука… головоломные вымыслы, разнузданные страсти, упоение мерзостью… выкидыши опытности, загадочные и противные, как внутренности насекомого… — монотонно бормотал он, — пошлятина, скучные повторы, безвкусица…Что со мной?… Жив ли Фараон? — его голова медленно опустилась на подголовник, рука бессильно повисла, почти касаясь пальцами пола.
Свеча погасла, и Арман почти ощупью выбрался из библиотеки. Также ощупью нашёл свою спальню, дополз до постели. Со странным остервенением сорвал с себя одежду и нырнул под одеяло. Он мечтал о сне, о забвении, как о высшей милости. Но глаза смотрели в ночь и не смыкались. Прохладные простыни холодили тело, но лоб горел, словно в тяжелой простуде. Где истоки зла? Он вспоминал лицо его сиятельства и стискивал зубы.
Да, тот правильно употребил это забытое слово. Но кто те, кто обратили в тлен, прах и пепел, душу мальчика, едва вышедшего из отрочества? Мир уже не распадался, он гнил, словно неизлечимый сифилитик… Ответят ли они за мерзости свои? Ведь живут и здравствуют, исказив и исковеркав душу и тело этого — изначально столь сильного, умного и благородного человека, превратив его в пошлого распутника, подлеца и просто — в животное. Клермон вдруг понял, что плачет, точнее, страшно першило в горле и резало глаза. Он ощупью, в темноте, нашёл на полке образ Спасителя. Прижал к груди, и снова заплакал. Теперь слёзы катились по щекам и грудь напряженно вздрагивала. Он не помнил, как провалился в сон, прикрывший его, как могильная плита.
Под утро Клермон увидел сон. Он лежал на правом боку, а рядом, на его предплечье, покоилась головка женщины с волосами цвета ежевики. Они были наги, и чресла их сливались. Её рука лежала там, где билось его сердце. Между ними, вздрагивая, как напряженные виноградные гроздья, колыхалась её грудь, маня его сжать губами сосцы. Стыда не было, но его затопляла пьянящая радость, сладкая истома, светлое ликование. Проснулся он от истечения семени, испуганно-радостный и потрясённый. Арман по-прежнему сжимал в руках образ Господа, и сон сразу показался ему кощунственным. Клермон устыдился произошедшего. Выскользнул из-под одеяла, поспешно набросил халат и, схватив полотенце, почти бегом устремился к пруду.
Холодная вода взбодрила и охладила его. Арман вылез, набросив халат на мокрое тело, и поспешил к себе. Часы на Дальней Башне пробили шесть утра. Замок ещё спал. Мысли его путались. Клермон пытался усилием воли убедить себя, что всё это — лишь фантом воображения, просто красота Элоди, столь победительно проступившая в эту ночь, её доброта и теплые слова — и ужаснувший душу рассказ Этьенна соединились в его ночном сновидении. «Procul recédant somnia et noctium phantasmata, hostemque nostrum comprine ne polluantur corpora…», бормотал он, но ловил себя на неискренности молитвы. Предутренний сон, несмотря на его скверну, манил к себе, вспоминался и нежил душу.
Клермон почувствовал появившуюся после этого сна необъяснимую связь между собой и Элоди, испуганно подумал, как он сможет встретиться с ней, — и не выдать глазами тайны этой связавшей их теперь близости? Ему казалось, что она тоже все поймёт — сразу и безоговорочно, и отторгнет его, возмущенная его мысленным посягательством.
Около восьми Арман Клермон вошёл в библиотеку. Отоманка была пуста, камин погас, но на маленьком столике около него по-прежнему стояла почти порожняя бутылка золотисто-янтарного коньяка Delamain и пустой бокал.
Эта ночь, — пьяное марево для Этьенна, сладострастное и мучительное искушение для Армана, тревожная и тягостная для Элоди, для Рэнэ де Файоля оказалась последней в череде томительных и бессонных бдений.
Беспринципность означает всего-навсего отсутствие принципов, но она ещё не предполагает наличия в душе гибельного и разрушительного зла. Однако зло, впущенное в душу, лишенную принципов, опоры на Бога, становится властителем её. Обостренная, почти медиумическая чувствительность и развитое воображение, перекипев в котле демонического искушения, начали убивать Рэнэ. Чрезмерная чувственность всегда чревата для души, а он был слишком слаб для сильных чувств. Файоль, в некотором роде был тайной для самого себя, двигался по жизни, словно в тумане, полагаясь на обманчивые советы интуиции.
И это теперь тоже убивало его.
Сюзанн околдовала его. Рэнэ познал немало женщин, но все они прошли через его душу, словно морские волны через прибрежный песок. Он начинал волочиться, испытывая похотливое желание, часто умом и красноречием покорял, иногда обольщал, иногда — уговаривал, чаще — просто довольствовался тем, что само шло в руки. Но теперь налетевший шторм просто смыл прибрежный песок, устлав песчинками морское дно. Рэнэ не понимал, что с ним, но ум, сердце, душа и плоть были вовлечены в безумный вихрь желания. Его восприимчивость и раньше охватывала все дурное и все доброе. Теперь и вовсе все перемешалось. Все утрачивало очертания.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});