В общем, итальянские искусствоведы оказались такими же самонадеянными, какими чаще всего бывают и русские. Им всегда кажется, что они все без исключения знают о жизни подшефных творцов. Ан нет. В конце концов, совместными усилиями синьоры Бобель-Докукиной, парижской эмигрантской газеты и видных исследователей удалось доказать итальянцам, ху из ху (легко представить себе, как страстно они при этом жестикулировали, отстаивая находки модильяноведения от нападок ахматоведения).
Неожиданная эта литературно-сексологическая находка лично меня потрясла. В моей памяти со школьных времен маячила такая вполне чинная горбоносая дама, оболганная и облаянная докладом товарища Жданова и уже потому заслуживавшая нашего нежного сочувствия и всенародной симпатии. А тут Модильяни, Париж, в чем мать родила, да еще в разгар свадебного путешествия с нашим героическим Гумилевым… Было от чего испытать волнение.
Всякое волнение побуждало меня в те молодые лета (мне было чуть больше шестидесяти) к действию. Я сел, обложился какими-то изданиями из скудного фонда нашей парижской (еще Иваном Сергеевичем Тургеневым с Полиной Виардо основанной) библиотеки и написал книжечку про Анну и Амедео.
Понятно, что, написав такую как бы ахматологическую книжку, я невольно вторгся в чужие угодья и был дружно обруган за непринадлежность к ахматоведенью. Причем меня бранили не за поверхностное знание любовных отношений героини, а напротив, за неслыханное вторжение в интимную сферу. Впрочем, чуть позже, с начала XXI века, на русского читателя обрушилась лавина разнообразных книг, представивших новые, весьма яркие страницы из интимной жизни все той же величественной героини, а потом в серьезном журнале появился даже обзор этой литературы, где каждому новому автору было указано его место: один считался есениноведом, другой — логопедом, третий — «вдовой Ахматовой», четвертый еще кем-то… Моя скромная книжка, на счастье, не попала в какие-либо серьезные разборки и продолжала издаваться, так что я и сам ей не пренебрегу, обращаясь к жизнеописанию самой знаменитой и типичной из женщин серебряного века, славной поэтессы и красавицы Анны Ахматовой.
Итак, Анна Андреевна Ахматова. Год рождения 1891-й…
Она родилась у моря, в Одессе. Крошечная дачка стояла над морем, близ почты и обрыва на Большом Фонтане, на 11-й станции. Через год после рождения девочки ее отец, отставной флотский инженер-механик Андрей Антонович Горенко, получил какую-то службу у великого князя и семья переехала в Царское Село, летнюю резиденцию царской семьи под Петербургом. Так что, если кто удивится, откуда у девочки такая экзотическая, уж никак не северная краса, брякнем смело — из Одессы, там на каждом шагу были такие дивы (итальянки, гречанки, украинки, ах, украинки, турчанки, цыганки, еврейки, молдаванки). Сама поэтесса сообщила однажды (впрочем, уже в период позднего мифотворчества), что Анной ее назвали в честь бабушки, у которой родная мать (стало быть, прабабушка поэтессы) была татарская княжна Ахматова (по прямой линии от Чингисхана). Это уж сказано вполне по-царскосельски (даже Романовы любили напоминать, что ведут род от татарского мирзы Чета, да и прочие русские аристократы гордились кровью татарских князей). Отсюда, мол, и псевдоним будущей поэтессы, и рассказ о том, что этого татарского предка, хана Ахмата, убил ночью в его шатре подосланный русский убийца, чем и кончилось на Руси татарское иго. Так красиво, что и проверять подлинность истории не хочется (хотя наивная разоблачительница подруга Надежда Мандельштам напоминает, что была в их годы некая переводчица Ахматова, не от нее ли псевдоним?).
Проверив, убеждаемся, что да, была такая в Петербурге, вполне известная переводчица и писательница. Но взяла ее имя начинающая поэтесса Анна Горенко не без смысла: хотелось увести следы подальше от родственного Киева и родственной Одессы, которые нет-нет да прорвутся в царственную речь Клеопатры. Ну так что с того: была в ее жизни Одесса, была Украина, с чего б ее, солнечной, чураться? Хотя и Царское Село тоже было.
Искристую зиму, томительную и праздничную северную весну и великолепную багряную осень девочка проводила в Царском, где маленькие лошадки, экипажи, гвардейцы, нарядные дамы, а лето, начиная с семилетнего возраста, — близ Севастополя, на берегу бухты, в пленительном Новом Херсонесе. Там она бродила одна по пляжу, вольно плавала в море, загорала дочерна, дружила с рыбаками и заслужила у местных прозвище «дикая девочка»… Легко представить себе ее — босоногую, длинноногую, худющую, загорелую дочерна, в желтом платье — там, где «бухты изрезали низкий берег».
Итак, в летние месяцы — море, а в остальные девять — совершенно особый мир Царского Села, еще более царственно-церемонного, чем императорская столица Петербург. Ибо маленький поселок жил двором и им по большей части кормился, так что лихая крымская девочка всему, что положено здесь было уметь, «что полагалось благовоспитанной барышне» — и держаться с достоинством, и быть гордой и неприступной, и складывать ручки, и кланяться, «учтиво и коротко ответить по-французски на вопрос старой дамы», — всему научилась. И конечно, «говела на Страстной в гимназической церкви», не более того. Французский она, по ее рассказам, выучила, «слушая, как учительница занималась со старшими детьми». Она редко упоминала о семье, и это, мне кажется, дурной знак.
Не то чтоб выросла на улице, но любящей, дружной, постоянной семьи, похоже, не было. Изредка отец брал ее с собой в оперу. При этом отца она не любила. А попробуйте отыщите у нее упоминание о смерти матери (в 1930-м). Чему научила ее мать в этом неуютном и недружном (отец сбежал из него) доме? Как вообще готовили «благовоспитанных барышень» к той жизни, которую так скучно называют «реальной»? Ахматова писала в старости, что представление о счастливом и несчастливом детстве — «вздор»… Бедная Анечка…
С детства она любила стихи, и мать, по ее просьбе, бессчетное число раз читала ей те, что помнила наизусть, — громогласного Державина и трогательно-напевного Некрасова («Савраска увяз в половине сугроба…»). А лет с одиннадцати она уже и сама, как многие русские подростки, писала стихи, много-много стихов, погонные метры стихов. Спутником ее отроческих лет, опять же как у многих русских подростков (однако в еще большей степени — и потому что она сама так много писала, и потому что бродила ежедневно по его царскосельским следам), становится Пушкин.
Смуглый отрок бродил по аллеям,У озерных грустил берегов,И столетие мы лелеемЕле слышный шелест шагов.
Это из ранних стихов Ахматовой — она рано научилась передавать эти шорохи, шелесты и плески царскосельского парка, где в холодную воду глядятся беломраморные статуи, пророчащие и славу, и смерть («Холодный, белый, подожди, / Я тоже мраморною стану»), где так неизбежно присутствие смуглого отрока, а на скамейке — то здесь, то там — его забытая треуголка и растрепанный том Парни (сама-то она читала уже Верлена, тоже по-французски), где даже на ветвях висят лиры. Здесь нельзя не писать, и она, конечно же, пишет стихи, эта высокая, тоненькая, очень странная девочка, без конца пишет и уже, конечно, мечтает о славе. До славы оставалось совсем немного (каких-нибудь лет семь), а до первой публикации и того меньше.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});