— О-ой! — закричал Алексеев тоненьким бабьим воплем.
Над ним наклонился командир орудия старшина Форафонов.
— Чего кричишь? — сказал он Алексееву. — Зацепило? На то и бой! Порядка не знаешь? Доставай пакет, перевязывай.
Форафонов ухватился за надорванную осколком штанину Алексеева и с натугой разорвал ее по шву до бедра. Алексеев увидел свое развороченное мясо над коленом и испугался. Та же расслабляющая муть, какую он испытал, впервые попав на пароход, заколыхала его. Форафонов вырвал у него индивидуальный пакет. Ремешком от своих брюк он туго перетянул ногу Алексеева, положил подушечку и стал бинтовать. Алексеев сидел, сжав губы, стараясь удержать неприятное цоканье зубов.
— Готово! — Форафонов шлепнул ладошкой но спине Алексеева. — Ползи, товарищ, в лазарет, кланяйся доктору.
Алексеев не смог улыбнуться на шутку. Он пополз по палубе до леера, поднялся и, чуть не плача от боли в коленке, повис на леере и стал продвигаться, подпрыгивая на одной ноге. Оглядываясь на свою пушку, увидел, что расчет ее пополнен из подвахтенной смены. На его месте стоял рыжий Сережка Иванов. По прогнутой стали щита гремели кувалды, освобождая откат пушки.
Алексееву стало досадно, что он покинул свое место. Придерживаясь за леер, он смотрел на работающих товарищей, но новая вспышка темного пламени оторвала его от леера и хватила затылком о шлюп-балку вельбота. Присев на корточки, он увидел сквозь вонючий дым наполовину отбитый ствол пушки и разметанный по палубе расчет. И он почувствовал рапу пушки, как свою собственную рану. Ярость залила ему глаза. Он всхлипнул и потряс кулаком в море, туда, где были враги.
И сейчас же услышал рядом грозный крик:
— Мина горит!
Алексеев повернулся. У одной из мин, приготовленных к постановке, осколком разворотило корпус. Разбросанный желтыми комьями по палубе, тротил горел, сильно коптя. Языки огня лизали корпус мины, и из нее уже шел дымок. Алексеев вспомнил занятия но минному делу. Горящий на воздухе тротил безопасен. Но в разбитой мине были запальные стаканы с гремучей ртутью и тетрилом. Раскалясь, они взорвутся, и тогда рванет тротил, захватывая и соседние мины.
Кто-то с обожженным лицом, в изорванном рабочем платье, проскочив мимо Алексеева, метнулся к горящей мине и уперся в нее черными, ободранными в кровь руками, стараясь подтолкнуть к борту. Но тяжелая мина только покачивалась. Один человек не мог совладать с ней. А поблизости никого не было. Тогда, забыв о ране, Алексеев вскочил на ноги и, не хромая, побежал на помощь одинокому товарищу. В этом опаленном человеке он не узнал всегда щеголеватого Форафонова.
— Навались! — крикнул Форафонов, тоже не узнавая соседа. — Напри! Разок! Еще разик! Ухнем!
Мина толчками подавалась к борту. Последним усилием краснофлотцы перевалили ее через ватервейс, и она, высоко плеснув брызгами, исчезла в глубине.
И тут же Алексеев с воплем схватился за ногу и лег на палубу, впиваясь зубами в ладонь от нестерпимой боли.
Форафонов провел рукой по закопченному лицу, нагнулся, подхватил Алексеева и, перекинув его через плечо, пошел на перевязочный пост.
Штурман захлопнул крышку ящика с хронометром и поднес руку к фуражке.
— Постановка окончена, товарищ капитан второго ранга. Одна мина на нашей палубе была разбита осколком и загорелась. Старшина Форафонов и раненый краснофлотец Алексеев успели столкнуть ее за борт, предупредив катастрофу.
Капитан второго ранга Маглидзе наклонил голову.
«Хорошие ребята, золотые ребята, — подумал он, смотря на штурмана. — Вот они, наши дети. С ними жить, драться и побеждать радостно. И умирать не страшно!»
— Добро! — коротко сказал он штурману и обернулся к командиру «Сурового». — Ложиться курсом на место «Стремительного». Идти полным ходом! Поторопимся!
Эсминцы повернули домой. Целый час командир соединения не сводил глаз с востока, где был оставлен «Стремительный». И когда наблюдатели открыли эсминец, Маглидзе впервые за двое суток ощутил голод.
— Притащите мне пару бутербродов и чаю покрепче, — сказал он вестовому и стал набивать трубку.
«Суровый» вплотную прошел мимо «Стремительного». На палубе поврежденного корабля стояла выстроенная по бортам команда, на мостике белела перевязанная голова командира. Боевой флаг «Стремительного» развевался на гафеле, приветствуя флагмана, и на «Суровом» услышали медленный медный ритм гимна.
Командир соединения опустил руку от козырька.
— Передать на «Стремительный»: «Приготовиться принять швартовы».
Флажки семафора начали свою сложную пляску в воздухе. Со «Стремительного» отмахали в ответ: «Ясно вижу». Потом флажки на его мостике взлетали долго, передавая длинную фразу:
«Прошу разрешить самостоятельно следовать на базу, — читал командир соединения. — Повреждения исправил, могу держать десять узлов без риска для корабля».
— Ну и жук! — одобрительно крякнул Маглидзе. — Подымите ему: «Флагман изъявляет удовольствие». А я пойду к раненым.
Алексеев лежал на лазаретной койке. После укола морфия и вторичной перевязки, наложенной врачом, нога уже не болела, а лишь тихонько ныла. Он лежал, положив руки под затылок, и думал, как напишет письмо Танюше Будкиной, трактористке второго стана, как расскажет про свой первый бой и рану и как Танюша станет читать его письмо всем друзьям.
Чья-то тень заслонила от него солнечный луч из иллюминатора. Алексеев нехотя повернул голову и на уровне койки увидел лицо командира соединения. Он дернулся, пытаясь привстать, по крепкая рука опустила его на подушку.
Лежите, товарищ Алексеев, отдыхайте! Как чувствуете себя? Очень больно?
Теперь ничего, товарищ капитан второго ранга, — ответил Алексеев, — самую чуточку. Вот когда мину спихнул, тогда в коленку так ударило, аж море заплясало.
— Как же вы так с разбитой ногой полезли мину сбрасывать? — спросил Маглидзе.
Алексееву почудилось, что начальник упрекает его. В глаза ему набежали слезы, и он виновато сказал:
— Так, товарищ же капитан второго ранга, ведь коли б она рванула, — всем крышка была б… Я и про ногу забыл, как увидел, что Форафонов в одиночку с ней мучается… Извините, коли неправильно поступил…
Он замолчал и нервно затеребил пальцами воротник рубашки. Командир соединения взглянул на стоящего рядом врача, торопливо отвел взгляд и быстро вышел.
Вечером командир «Стремительного» сидел в салоне командира соединения и докладывал соображения по ремонту эсминца.
Ему было не по себе. Он ослабел от pan. Болела рука, разламывало голову. Но он старался держаться бодро. Он ждал, что после окончания доклада командир соединения разнесет его за неудачный поворот и аварию корабля. Может быть, даже отдаст под суд. И, оттягивая эту минуту, Калинин был чрезмерно многословен. Но пришлось все же закончить. И он замолчал, опустив глаза.
— Ну что же, одобряю, — услыхал он голос Маглидзе, — и благодарю за энергичные действия по обеспечению живучести корабля.
Калинин горько вздохнул.
— Эх! — произнес он печально. — Разве об этом я думал, товарищ капитан второго ранга, когда выходил в поход. Я мечтал о подвиге, а получилось черт знает что. Хоть бы выругали вы меня!
Командир соединения молчал. В салоне было слышно только посапывание раскуриваемой трубки. Воздух заволокло сладковатым голубым дымом. И Маглидзе задумчиво сказал:
— Подвиг!.. А что такое подвиг? Очень интересно! Никто не понимает. Краснофлотец Алексеев извинился передо мной за то, что совершил подвиг… Командир эсминца Калинин считает естественным оставаться командовать кораблем, когда ему самому нужна хорошая починка в госпитале…
Калинин искоса посмотрел на командира соединения, и в глазах его мелькнула лукавая искра. Он поднялся.
— Разрешите сказать, товарищ капитан второго ранга. Я тоже знаю одного командира соединения, который не замечает, что принял на себя огромную ответственность продолжать и довести до конца операцию в таких тяжелых условиях, которые были созданы аварией корабля. Вот что такое подвиг!
— Хватил!.. — насмешливо проворчал Маглидзе — бредишь, наверное, от ран, капитан-лейтенант… Езжай, выспись… Время позднее!
Октябрь — декабрь 1941 г.
Трубка
Я помню свою трубку с такой жестокой ясностью, словно она и сейчас лежит передо мной на столе.
Это был первоклассный «Брюйер», обкуренный, с изглоданным зубами мундштуком. Тонкий золотой ободок сжимал деревянный конец черенка. Пузатая чашечка трубки напоминала цветом орех донского каштана, хорошо протертый масляной тряпочкой. Это не был дешевый и вульгарный блеск лака, но теплое матовое сияние дерева, под которым просвечивали капризные завитки структуры орехового наплыва.