Глава 10
БPЮHЫ
Мальчики Брюны, в квартире родителей которых происходили наши общие уроки, были моими первыми близкими друзьями. Настоящая фамилия Брюнов - звучала гораздо сложнее и эффектнее; они были сыновьями Анатолия Егоровича Brun de Saint Huppolyte и его супруги, сестры моего зятя - Елеоноры Александровны Лансере. Благодаря этому свойству, а также благодаря тому, что мы были почти сверстниками (Валя Брюн был на полгода моложе меня, Лева - года на два) и наконец, благодаря тому, что они были "русскими французами" - между нами установилось тесное единение, которое наши родители всячески поощряли. Мы были "одного поля ягоды".
И всё же дом Брюнов сильно отличался от нашего. В нем совсем не было искусства, ни малейшего намека на художественную атмосферу. Анатолий Егорович был инженером (кажется путейцем) и решительно никакого интереса к чему-либо, что выходило за пределы его профессии, не проявлял. Его отношение к музыке выражалось только в том, что иногда он в течение минут пяти - играл род бойкого, состоявшего из аккордов "аккомпанемента", под который мы пробовали танцевать. Однако нельзя сказать, чтобы эта музыка была особенно вдохновляющей и, если я, избалованный домашними виртуозами Альбертом и Нетинькой, всё же что-то отплясывал под аккорды Анатолия Егоровича, то это отчасти из вежливости, а отчасти потому, что мне было как-то жаль этого милого, добрейшего и столь скудно одаренного человека. Я сердечно любил его; мне нравилась его наружность, в которой пленял контраст между его резкими крупными чертами, говорившими чуть ли не о какой-то героической мужественности, и добрым, мягким взором серых глаз. Под необычайно выдающимся и круто согнутым носом стлалась густая, но уже почти седая борода; этот бурбонистый нос и эта "дикая" борода досталась ему, вероятно, от каких-то далеких воинственных предков. Сам же он был кроткий покладистый человек, ни во что в собственном доме не вмешивавшийся, нежно любивший детей, но как-то сконфуженно их сторонившийся, а главное беспрекословно во всём повиновавшийся своей супруге Елеоноре Александровне.
Напротив, эта "тётя Леля" была, как почти все члены семьи Лансере, особой до крайности нервной, раздражительной и властной. С совершенно болезненным самолюбием относилась она к своему, не Бог весть какому хитрому хозяйству и с не меньшей ревностью отдавалась она своим материнским обязанностям. Почти за каждым завтраком и за каждым обедом (я не редко оставался у них к столу) происходили сцены между ней и мужем; точнее она устраивала бедному Анатолию Егоровичу жестокие распеканции за то, что он то или другое из блюд недостаточно по ее мнению оценил. С гневным наскоком она требовала от него объяснения, почему он не доел супа, почему не попросил вторично жаркого. Меня эти сцены особенно озадачивали, так как ничего подобного в нашем доме не бывало и не могло быть. Да и детям от матери попадало по всякому пустяку, чаще всего совершенно зря. Мальчики были в общем безупречно благонравны, точно сошедшие со страниц добродетельных рассказов; они усердно готовили уроки и тихо занимались своими играми. Но мне и их удавалось растормошить; начиналась дикая беготня по комнатам, а наши игры в индейцев приобретали подчас и весьма буйный характер. Происходили же эти безобразия в отсутствие Елеоноры Александровны, и тогда, когда для присмотра за нами оставалась одна лишь древняя старушка-няня, которую мы все трое очень любили, но с которой всё же абсолютно не считались.
Одним из оснований моей дружбы с Брюнами было то, что мы жили очень близко друг от друга - на двух концах той же недлинной улицы - мы у собора Николы морского, они у Поцелуева моста. Ходу от нас до них было, даже детской походкой, не более семи минут, а самая прогулка была интересной - надлежало перейти Театральную площадь, что всегда доставляло мне удовольствие из-за двух украшавших эту площадь театральных зданий. Интересно бывало идти от Брюнов зимним вечером, когда уже начинались спектакли: кареты и сани подъезжали к колоннам Большого театра, в круглых просторных грелках, стоявших среди площади, пылали костры, вокруг которых толпились кучера, а в окнах обоих театров виднелись зажженные люстры, освещавшие фойе. Всё это придавало площади праздничный вид. Сам я тогда бывал в театре два-три раза в году не более, моих же друзей никогда в театр не водили, и им приходилось довольствоваться моими (сильно приукрашенными) рассказами.
Квартира Брюнов находилась на самом верхнем этаже громадного дома барона Фитингофа. В подъезде встречал толстенный круглолицый, необычайно почтительный швейцар, которому я на Новый год вручал полученный от мамы на этот предмет целковый - и этот обычай до такой степени укоренился, что и тогда, когда я перестал бывать у Брюнов - я всё же 1-го января входил в подъезд и вручал тому же швейцару положенный на-чай, после чего он провожал меня с низкими поклонами до улицы. Лестница к Брюнам была необычайная. В широком, пустом пространстве пролета могли бы уместиться в каждом этаже по зале, а всё вместе производило впечатление довольно жуткого колодца.
Эта лестница запомнилась мне еще потому, что однажды старушка-нянюшка, застала Леву Брюна, которому тогда было не более шести лет, сидящим над этой притягивающей бездной, на перилах у двери их квартиры. "Еще минута и он слетел бы вниз". Нянька, увидав эту картину, от испуга онемела. Однако, осторожно подкралась и "сняла" Леву с перил - после чего сама лишилась чувств.
А какая это была чудесная нянюшка! Она воспитала еще отца - Анатолия Егоровича (сына французского эмигранта, застрявшего в России), но и тогда она уже была не первой молодости; теперь же ей было за девяносто лет. Она хорошо помнила "нашествие двунадесяти языков", иначе говоря, отечественную войну 1812 года, но, к сожалению, как мы ни старались выведать у нее какие-либо подробности об этой героической эпохе, она кроме самых общих фраз, в ответ ничего не сообщала.
"Что вы ко мне пристаете? Ну была война и всё тут". - "А самого Наполеона, нянюшка, ты видала?" - "Видела". - "Какой же он был?" - "Да такой невзрачный, маленький, по московским улицам верхом ехал". - "А пожар Москвы помнишь?" "Нет, не помню, а только, что она сгорела, это верно". После такого ответа оставалось посмеяться над старушкой, а она, ворча, удалялась к себе в каморку у кухни. Вообще же она была добрейшая - позволяла с собой делать что угодно. Так, иногда мы сажали ее в наш индейский "вигвам" и заставляли изображать какую-нибудь "мать" или "сестру" Ункаса и Чингахгука.
Каковы были наши игры в самые первые годы дружбы, я не помню, но после того, что и я и Брюны принялись за Купера, мы и сами превратились в индейцев, что было в ту эпоху явлением среди мальчиков почти повальным. В течение суровой петербургской зимы мы были естественно существами "комнатными", однако эти нам во всех подробностях знакомые комнаты теряли свой реальный характер и превращались, по повелению фантазии, то в непроходимые девственные леса, то в безграничные пампасы или в скалистую горную местность с пропастями, потоками и озерами. Реквизитов у нас тоже было сначала немного, но постепенно их накопился целый арсенал - томагавки, копья, головные уборы из перьев, мокасины и т. д. При этом мы владели и довольно обильным специальным словарем и тем особенным жаргоном, который так убедительно выражает и благородство делавэров и гнусность гуронов, которые вообще в "Зверобое" и в "Следопыте" создают самую атмосферу этих романов. Моментами наше наваждение доходило чуть ли не до галлюцинации. Неважные гравюрки на стали в книжках Вольфовского издания Купера (по одной на роман), изображения дикарей в разных изданиях Робинзона (что это были другие дикари, нежели те, о которых речь шла у Купера - не имело значения), а иногда и картинки в заграничных детских журналах или в "Живописном журнале" давали нам достаточное представление о костюмах и нравах коренных обитателей Северной Америки. Кроме того, я живо помнил тех краснокожих, которых я "сам видел" нападавшими на поезд Филеаса Фога в одной из сцен феерии "80 дней вокруг света".
О сценарии и распределении ролей наших коллективных иллюзионных действий мы заботились по очереди. То это я решал, что Валя будет Зверобоем, я Чингахгуком, а Лева Ункасом (врагами бывали в тех случаях стулья и разные другие предметы), то вчерашние выразители всяческого благородства брали на себя роль лукавых предателей и гнусных интриганов. Пройдя коридор и обе детские, мы вступали в столовую, и это означало, что мы, миновав страшные опасности, очутились в блокгаузе, в "сравнительной безопасности"; совершив путь в обратном направлении и попав в залу, мы оказывались среди бесконечного простора прерий, а большая оттоманка под зеркалом между окнами являлась одинокой неприступной скалой. Тропические растения в горшках заменяли джунгли, из которых того и гляди выбежит медведь, а приложив ухо к паркету, мы явственно слышали приближающийся топот тысяч бизонов. В таком случае надлежало оставаться распластанными "на земле", и тогда стада страшных рогатых животных с диким мычаньем проносились над нашими головами. Но особенную иллюзию создавала постройка вигвама, происходившая по хорошо знакомому рецепту. Брался плед, под него устанавливали половую щетку, концы пледа привязывали за бахрому к четырем опрокинутым стульям. Получалась идеальная палатка, в которую мы, в качестве немого и только охающего статиста, усаживали няньку, принуждая ее вертеть суповой ложкой в котле - котлом же служила шляпная картонка. Но долго засиживаться за курением трубки мира в палатке не полагалось. Насторожившись, как раз услышишь грозный шум: это приближается на своих мустангах вражеское племя или, может быть, близится в нашем направлении лесной пожар и надо бежать без оглядки.