В этой логике насилия есть одна крупная ошибка. Мы забываем, что победители в конце концов всегда проигрывают побежденным. На мой взгляд, чтобы победить Гитлера, Европе надо было ему сдаться. И более того, отдать ему на откуп весь мир. Можешь представить, что случилось бы с его грандиозными планами, не встреть он никакого сопротивления? Гитлер или кто-то другой, кто ищет неограниченной власти, представляет силу только до тех пор, пока ему противостоят. Дайте ему возможность играть роль Бога — тут ему и крышка. Только вообрази, что весь мир подчиняется воле одного человечка, которому предоставлена свобода решать все мировые проблемы! Да он в тот же день скончается от воспаления мозга.
Давай поговорим разумно. Что привело Гитлера к власти? То чувство унижения и несправедливости, которое принес немецкому народу Версальский договор. Кто в ответе за эту глупость? Ты, я и миллионы тех, кто сражается за демократию? Вряд ли. В каком-то смысле — да, мы все виноваты: близорукие политики допустили ошибку, но до прихода Гитлера к власти хватало времени, чтобы исправить ошибки политических лидеров военного времени. О бесплодной политике умиротворения и о гитлеровской ненасытности говорилось много, но не следует забывать, что желание пойти на уступки пришло к союзникам слишком поздно, и не великодушие, а страх вызвали его.
Я хорошо помню наши долгие споры в Париже о мировой экономической ситуации. Даже такие далекие от политики люди, как ты и я, видели необходимость решительных перемен, потому что непозволительно говорить о мире, пока нет подлинного равенства, истинного братства. Война надолго убила надежду на эти перемены. И все же кто может знать, не послужит ли война некой высшей цели? За нерешительностью демократических стран и их нежеланием вести войну лежит страх выпустить из бутылки джинна — мировую революцию. Нынешний конфликт имеет большую вероятность разрешиться именно так, и в этом немцы, итальянцы и японцы играют не меньшую роль, чем союзники. Когда отдельные нации решаются на войну, они закрывают глаза на существование реальных действующих сил; вступая между собою в противоречия, они делают себя заложниками некой силы, значительно превосходящей их антагонистические цели. Они разыгрывают драму для невидимой аудитории — мужчин и женщин будущих поколений. Участники этой драмы пожинают плоды в страдании — не в осуществлении надежд. Конфликт порождает конфликт, война порождает войну, ad infinitum*. Даже если завтра наступит мировая революция, конфликт не прекратится. Однако не буду отклоняться. Я просто хочу сказать, что результат войны может быть совсем не тот, которого ждут и на который надеются обе стороны. Будучи сейчас врагами, противники против своей воли совместными усилиями способствуют установлению нового миропорядка. Не скажу, что обязательно лучшего — просто неизбежного. Этот исторический этап изжил себя, а у нас не хватило мудрости вступить в новый мирным путем. Нас учит страдание. Война не является неизбежностью, она — выражение нашего грубого и глупого способа обретения опыта. Она приходит, как рок, потому что мы отказываемся следовать своей судьбе. Вспыхнувшая ненависть сводит в смертельной схватке тех, кто противостоит друг другу; восхищение, сострадание, любовь идут по пятам смерти. Момент понимания, момент истины наступает, когда принесена последняя жертва. Однако мудрость не требует обагренного кровью героизма, не переживает она и того крушения иллюзий, когда все принесенные жертвы кажутся ненужными. Смысл мудрости в том, чтобы постигать истинное направление вещей и согласовывать с ним свою жизнь. Когда весь мир в слепоте своей хватается за оружие, хорошо, если есть несколько человек, которые не поддаются этому порыву и с незашоренным разумом следят за происходящим. Ведь несомненно одно: те люди, что были у власти в военное время, не останутся там, когда наступит мир.
* До бесконечности (лат.).
Но поговорим о более личном. Я не собираюсь отвечать за американский народ, от лица которого не выступаю и которому никогда не симпатизировал. Американцы, как до этого англичане и французы, не единодушны в своих взглядах. Думаю, это положение не изменится вплоть до объявления войны. По причине непризывного возраста я, как и ты, могу иметь собственную позицию. Моя позиция заключается в том, чтобы стоять в стороне от конфликта, пока это возможно. До мюнхенского кризиса я, признаюсь, боялся войны — можно сказать, был трусом. Но за те несколько дней в Бордо, когда я думал, что оказался в западне, что-то излечило меня от этого страха. Позже, вернувшись в Париж, я смирился с мыслью, что останусь на Вилла-Сера, если начнется война. Оказавшись впоследствии в Греции — о том, что война объявлена, я узнал на Корфу, — я попал в переделку, которая окончательно убедила меня, что со страхом покончено. Вместе с Дарреллами и прочими друзьями (об этом написано в моей книге о греческих впечатлениях*) я сел на пароход, направлявшийся в Афины. Мне не хотелось уезжать, но мои вещи уже упаковали, а мне вручили билет. В порту из-за задержки парохода и страха перед возможностью вообще на него не попасть (то был последний рейс в Афины) началась самая настоящая паника, наполнившая меня отвращением и презрением к этим несчастным, которые спасались бегством. Как я писал в своей книге, мне почти хотелось, чтобы итальянцы потопили наше судно. Теперь я не только не испытывал никакого страха, но был полностью спокоен и находился в таком мире с собой и жизнью, как никогда прежде. Через неделю-другую я один вернулся на Корфу, намереваясь провести там отпуск, который обещал устроить себе, покидая Париж.
* «Колосс Маруссийский». — Примеч. авт.
Поездка в Грецию чрезвычайно укрепила мой дух. Осознание происходящего пришло к тебе в Лондоне, а ко мне — в Греции. Мое не было связано напрямую с войной — скорее с одиночеством. В Греции я примирился с собою и с человечеством. Показателем того, насколько серьезные изменения произошли во мне, может служить то, что, найдя наконец-то на земле место, которое идеально мне подходило, я легко от него отказался, когда власти потребовали моего отъезда. В письме Френкелю* я объяснял, что моя паника при угрозе войны объяснялась привязанностью к месту, к Вилла-Сера, ставшей моим домом. Этот опыт научил меня, что нелепо привязываться к чему-либо, даже к такому призрачному дому, как Вилла-Сера. Думаю, что в Греции я приучил себя к полной отчужденности от всего и, хотя не давал никаких обетов, случилось то, что я наконец стал гражданином мира. Так что требовать от меня теперь, чтобы я стал патриотом или даже активным пацифистом и поддерживал союзников, значит хотеть, чтобы я сделал шаг назад. Сейчас я могу с полной ответственностью заявить, что готов сделать для человечества все, что от меня потребуется, кроме одного — убивать я не буду ни при каких обстоятельствах. Даже будь я способен на хладнокровное убийство, я не стал бы этого делать. Я уже говорил и повторю снова: если уж на то пошло, то я предпочту скорее быть убитым, чем убийцей. И я неоднократно повторял, что могу понять человека, совершившего убийство по страсти, и, будь судьей, я бы прощал таких преступников. Но вот понять, как можно оправдать хладнокровные убийства, ежедневно совершаемые на войне, никак не могу. Убить человека за идею, которую я не одобряю, для меня столь нелепо, что я просто не нахожу слов.
* «Гамлет» (2 тома) Майкла Френкеля и Генри Миллера. — Примеч. авт.
Мне часто говорят: пусть так, но что бы ты делал, приведись тебе жить при нацистском режиме? По правде говоря, мне трудно сказать, что бы я в таких обстоятельствах делал. Я не верю во все эти «если бы да кабы». Но одно знаю наверняка: такая перспектива меня не испугала бы. Некоторые говорят еще определеннее: сам знаешь, при наци тебе не позволят писать так, как ты привык. Это правда. Но в Англии и Америке мне тоже этого не позволяли. Во Франции мне все сходило с рук, потому что я писал на английском языке, но как только мои книги перевели на французский, тамошние издатели их либо отвергали, либо тянули время, позволяя рукописям пылиться на полках. Единственная страна, где опубликовали «Тропик Рака» в переводе, была Чехословакия, но, не зная чешского языка, я не могу судить, насколько точен перевод. Короче говоря, англоязычные страны никогда не казались мне оплотом свободы, где царит свобода слова.
Похоже, я вообще всюду нежелателен — и в демократическом обществе, и в коммунистическо-фашистском. На сегодняшний день я всюду чужой. Как частное лицо, я ни у кого не вызываю раздражения, но стоит мне выразить себя на бумаге, как вокруг начинают возводиться барьеры. Даже такая безобидная книга, как «Колосс Маруссийский», полная восхищения перед красой чужой земли, вызывает раздражение. Еще до того, как Греция вступила в войну, издатели, отвергая книгу, говорили, что Греция никому не интересна (хотя успешная продажа книги Билла Дюранта — пространного исследования, посвященного этой стране, доказала обратное). Теперь они просто говорят: «А не могли бы вы написать книгу об Америке?»