— Фу! — с возмущением отталкивается от массивной столешницы Денница, отъезжая прямо в кресле на добрый метр. — Гонорием! За что? Что я тебе сделал?
— За норов… — отвечает Катя, подхватывая обеими руками полы мантии и залезая к Люциферу на колени. — За норов твой, кошмарный, адский, невыносимый… И как ты только в руках себя держишь, не понимаю… Давно бы взорвался уже…
Все это она вышептывает, мешая с поцелуями, в щеки, виски, губы и шею Денницы. А он баюкает ее на сгибе локтя, укачивает, словно младенца. И смотрит сквозь и мимо, в стену за Катиной спиной, смотрит сосредоточенно и хмуро, просчитывая в уме невиданное крушение Ватикана, после которого церковь еще долго будет собирать себя по крохам, по клочкам, по осколочкам. Катерина замирает, понимая, что, пошутив неудачно — или удачно, как знать? — ступила на грань между святым понтификом и блудницей вавилонской на папском престоле. Перешеек между пиками карьеры, что и говорить. Уж так остер — только что ступни не режет.
Люцифер опускает голову и прикипает взглядом к Катиному лицу, выискивает на нем какие-то одному ему ведомые знаки, что она готова все похерить, все разрушить, признаться миру, что она… Слова теряются, рвутся на лохмотья, изнутри накрывает, накатывает, закручивается воронкой, все туже и быстрей. Денница подхватывает ее под коленки, поднимает в воздух и бросает спиной на стол из золотистой березовой заболони,[93] шарит рукой под наслоениями священнических тряпок.
— Ты… хочешь? — выдыхает Катя, глядя снизу вверх в жестко очерченный подбородок. И сама не знает, о чем и зачем спрашивает. Просто спрашивает, пока спрашивается. Пока есть у кого.
Бумаги мнутся, хрустят и лавиной сыплются со стола, убегая от участи быть оскверненными греховным актом между владыкой и камерарием Святого Престола. Только боязнь, что в комнату могут войти, отвлекает Катерину от мысли: сметенные их страстью счета и кляузы придется снова разбирать и рассортировывать. А некоторые и переписывать. Нет уж, лучше раскол и избрание антипапы.
— Хочешь начать схизму? — азартно переспрашивает Катя, едва отдышавшись. Ее ноги в спущенных чулках торчат вверх буквой «V», папские туфли,[94] алые, шитые золотом, мерцают рубинами чуть ли не под самым потолком.
Люцифер молчит и тяжело дышит открытым ртом, екает подреберьем — ну вылитый пес. И конечно же, он хочет, хочет устроить здесь великий исторический раскардаш. Какой дьявол откажется развалить христианскую церковь изнутри? И пускай ничего ей, старой, не сделается, отстроится заново, а от вливания новой крови еще и окрепнет — отчего бы не устроить ангелам шашечную заставу?[95] Остается узнать последнее:
— Ты от скуки или ради меня?
— И то, и другое, — тяжко роняет Денница. Вот она, ангельская порода: знает ведь, что Катерине приятней услышать романтическую чушь, и все равно не соврет. — Мы стоим по разные стороны доски, смешно и говорить, будто я прав, а они виноваты. Или наоборот. Но чем моя папесса хуже здешнего старичья, жадного до власти? Даже если ты не стала непогрешимой, надев кольцо Петра, то делала только добро. Ребенок твой нерожденный — и тот грешнее. Они же только и ждут, чтоб разорвать твое тело и по римским холмам разметать. Так, может, начнем войну первыми? Пусть отведают собственного варева.
* * *
Подвинься, дорогуша, твое место нравится мне, говорит демон бессмертной душе. Почему она всегда уступает? Потому ли, что ей тесно в человеческой коже, или просто хочет побыстрее обеспечить себе место в аду и покончить с этим вопросом, сняв с себя ответственность?
В любом случае, порченая душа Ребекки сдалась мгновенно. Когда дочь брухо отводит руки от лица, из глаз ее уже смотрит Мурмур.
— Он же погубит тебя, глупая, — шепчет она с идеально выверенной материнской заботой и болью. Будь у Кэт хоть какие-то воспоминания о семье, она пала бы демону на грудь, всхлипывая: мама, мамочка!
Вот только Саграде не с чего припадать к материнской груди. Этот город разрушен давным-давно, земля перепахана, засыпана солью и безнадежно мертва. Здесь ничто не растет и не колышется. Мурмур свой ход проиграла и подставилась под удар. Сабля проваливается, тянет за собой бойца, там, куда она направлена — лишь пустота, жадная, вбирающая, а позади — опасность, настигающая и торжествующая.
— Зачем ему стараться? — усмехается Пута дель Дьябло. — Я сама себя погублю. Уже погубила. Не без твоей помощи, забыла?
— Почему забыла? Помню, — довольно скалится демон, только что не облизывается. — Сколько ни вызволяй свою душеньку из моего нганга, а наполовину ты моя. И я могу делать с тобой что хочу.
— Не зарывайся! — строго (пусть и бессильным шепотом) пресекает демонские насмешки Велиар. — Она моя. Я ее хозяин, защитник и муж перед небом и адом.
Аминь, конечно. Ты мне муж и защитник, но кто бы тебя самого сейчас защитил, истерзанного и избитого? — думает Кэт. Но ничего не говорит, а только перехватывает поудобнее тяжелое, выскальзывающее из рук тело милорда. И наблюдает, как в глубине орехово-зеленых глаз плещется неразбавленная ярость. В глубине круглых глаз служанки, впервые не похожих ни на птичьи, ни на овечьи, плещется неразбавленная ярость. Мурмур не хочет отдавать Велиару ни Саграду, ни Китти. Герцог ада просчитался, разделив одно смертное тело с князем. И вот сюзерен не просто заявляет свое jus primae noctis[96] — он отбирает у демона женщину, которую тот привык считать своей. За годы сосуществования Мурмур и Велиара в теле графа Солсбери, сатаниста, разбойника и убийцы, они привыкли считать пиратку Кэт — своей.
Вместе они резали людей, как скот. Вместе жгли деревни береговых жителей. Вместе буянили в портовых кабаках. Вместе делали ребенка Священной Шлюхе.
А теперь один из них изгнан и должен смириться с тем, что второй получает Саграду. Всю, без остатка, как она есть — с младенцем в чреве и с опаленной, разорванной надвое сутью.
Кэт не двигается с места, стоит, обнимая Сесила и глядит на Рибку неотрывно, следит за опустевшим телом, оставшимся от бедной служанки. Душа Ребекки, как и душа безумного — не пора ли сказать «покойного»? — графа Солсбери вряд ли выдержала атаку демона. Всезнающая Абигаэль дает пиратке почувствовать, на что это похоже: как будто цепной книппель[97] в облаке раскаленного газа врезается в живое тело, не успевающее и содрогнуться перед смертью. Цепь охлестывает, рвет и ломает, прожигает насквозь, терзает уже мертвую плоть, точно адская гончая, а душа тает, искрашивается, словно изгрызенная кость.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});