Волосы у меня, как ты знаешь, светлые, но оттенка неопределенного. Я теперь замечаю, что стрижка, коей ты меня подвергла перед отъездом, вышла, вследствие нашего общего уныния, весьма неровная. С течением времени неровность эта не сгладилась, а, напротив, стала заметнее, и голова моя отчасти напоминает небрежно сжатую ниву. Во время первой болезни я был не в состоянии бриться, после же корабль сильно раскачивало (зато теперь он недвижен!), а сейчас кожа моя так обгорела, что я боюсь причинить себе боль — и в результате нижняя часть моего лица покрыта щетиной. Щетина не слишком длинна — борода у меня растет медленно, — зато она разноцветная. А меж двух моих скверно сжатых нив — то есть меж волосами и бородой — неплохо порезвился старина Соль![41] На лбу у меня, там где его обычно покрывает парик, осталась полоса розовой кожи. А ниже — кожа коричневая, а в одном месте еще и шелушится. Далее же пылают, как огонь, нос и щеки.
Воистину, полагать, что, появившись перед людьми в сорочке и панталонах, да еще с таким лицом, я не уронил достоинства священника, значит, предаваться самообману. Вдобавок носящие мундир более прочих склонны судить о человеке по его платью. А мой «мундир», как я со всем смирением его называю, должен быть строгого черного цвета с белоснежным воротничком и париком — вот украшения человека духовного. В глазах офицеров и матросов нашего корабля священник без белых лент и парика заслуживает не больше уважения, чем какой-нибудь побирушка.
Да, прервать мое уединение меня заставил шум ссоры и желание совершить добрый поступок, однако же я заслужил упрек. Я представил, какое являл зрелище — с непокрытой головой, небритый, с шелушащимся лбом, неодетый — и от испуга даже затаил дыхание. Со смущением и стыдом вспомнил я обращенные ко мне при моем рукоположении слова, слова, кои мне следует полагать почти священными — по причине важности события и святости того, кто их рёк. «Избегай дотошности и старайся всегда выглядеть достойно». А разве того, кого я увидал сейчас в зеркале, можно назвать достойным делателем, кои надобны для жатвы Господней?[42] К тому ж для тех, среди кого я ныне обретаюсь, пристойный облик не просто desideratum, он для них sine qua поп! (То есть не просто желателен, а необходим.) Я преисполнился решимости впредь об этом не забывать. Проходя через свои владения, я должен не просто быть служителем Господа, я и выглядеть должен как служитель Господа!
Дела мои пошли немного лучше. Приходил лейтенант Саммерс; он спросил, не уделю ли я ему минуту-другую для разговора. Я через дверь просил его не входить, поскольку ни одеяние мое, ни вид не подходили для приема посетителей. Он выразил согласие, но тихим голосом, словно боялся, как бы кто-то не услыхал. Лейтенант Саммерс принес извинения за то, что службы в пассажирском салоне более не проводятся. Он, дескать, неоднократно напоминал пассажирам, но его намеки действия не возымели. Я поинтересовался, не говорил ли он с мистером Тальботом, но услыхал в ответ, что мистер Тальбот сильно занят собственными делами. Однако по его, Саммерса, мнению, в следующее воскресенье можно было бы провести малое собрание. И тут я заметил, что вещаю через дверь с несвойственною мне страстью:
— Наш корабль — корабль безбожников!
Мистер Саммерс не отвечал, и я продолжил:
— Это все влияние известной особы!
Тут мистер Саммерс как будто затоптался на месте, словно озираясь. Затем прошептал:
— Прошу вас, мистер Колли, не нужно вынашивать подобные мысли! Небольшое собрание, сэр, — гимн или два, молитва и благословение…
Я не упустил случая заметить, что утренняя служба на шкафуте была бы куда уместнее, однако лейтенант Саммерс с долей, как мне показалось, раздражения заявил, что такому все равно не бывать. Затем он ушел. И все же то была маленькая победа веры. …Когда-то еще дрогнет высеченное из кремня сердце, которому рано или поздно суждено дрогнуть?
Я узнал имя моего Героя. Это некий Билли Роджерс, боюсь, настоящий негодник; его ребяческой души еще не коснулась Благодать. Я постараюсь найти возможность с ним побеседовать.
Целый час я потратил на бритье! Бриться и вправду оказалось больно, и притом не могу сказать, что результат оправдывает затраченные усилия. Однако дело сделано.
Я услыхал какой-то непривычный шум и вышел в коридор. Палуба у меня под ногами накренилась — едва-едва. Но увы! Несколько дней почти полной нашей неподвижности сделали меня непригодным к ходьбе. Я утратил ловкость бывалого моряка, которую, как мне казалось, успел приобрести. Пришлось спешно ретироваться в каюту и улечься в койку. Там я устроился поудобнее и почувствовал, что нас несет ветер — попутный, легкий и приятный. Мы снова плывем, и, хотя не могу пока полагаться на свои ноги, я почувствовал некий подъем духа, подъем, который, наверное, испытывает всякий путешественник, когда, преодолев какие-то препоны, он вдруг понимает, что опять движется к цели.
Проведенная мною черта означает целый день отдыха от писания. Я ходил, прогуливался, стараясь, правда, держаться подальше от пассажиров и матросов. Мне нужно снова познакомиться с ними, постепенно; пусть они привыкнут видеть не шута с непокрытой головой, а служителя Господа.
Матросы вовсю трудятся — одни тянут веревки, другие травят, то есть ослабляют, — и куда веселей и старательней, чем обыкновенно. Звук нашего движения по воде слышен гораздо лучше! Даже я, человек сухопутный — каковым и останусь, — почувствовал у нашего корабля некую легкость, словно это не сооружение из дерева, а существо, которое разделяет всеобщее веселье. Да еще всюду по ветвям его карабкаются вверх-вниз матросы. Под ветвями я подразумеваю обширное хозяйство, благодаря коему все ветры небесные и несут нас к желанной гавани. Мы следуем к югу, неизменно к югу; слева от нас лежит континент Африка, но на огромнейшем расстоянии.
Матросы увеличили площадь парусов, добавив несколько рей (на вид — простые шесты!) с более легкой тканью к обычному нашему вооружению. (Заметь, каких успехов я достиг в изучении языка мореплавателей, внимательно прислушиваясь к разговорам окружающих.)
Дополнительные паруса увеличивают скорость корабля, и я только что слышал, как один юный джентльмен крикнул другому (грубые излишества я опущу): «Наша-то старушка юбки задрала и шпарит так, что любо-дорого!». Юбками, вероятно, у моряков называются дополнительные паруса; ты и представить не можешь, сколь неподходящие названия матросы и даже офицеры дают различным принадлежностям судового снаряжения. Моряки употребляют их и в присутствии священника, и дам, словно бы совершенно не осознавая, какие вещи они говорят.
И снова я берусь за перо только через день. Ветер стих, и вместе с ним прошло мое легкое недомогание. Я оделся и еще раз побрился и отправился ненадолго на шкафут.
Наверное, мне следует объяснить мое особенное положение по сравнению с остальными джентльменами, не говоря уж о дамах. С тех пор как капитан подверг меня публичному унижению, я постоянно ощущаю, что среди прочих пассажиров стою как бы особняком. Не знаю, как описать это, ибо само суждение мое о том, как относятся ко мне другие, меняется день ото дня, даже час от часу! Кабы не мой слуга Филлипс и старший офицер Саммерс, мне не нашлось бы с кем поговорить. Бедный мистер Тальбот то ли хворает, то ли неуклонно скатывается к кризису веры, в каковом случае мой долг и истинное удовольствие помочь ему; однако он меня чуждается. Он не станет перекладывать на других свои невзгоды! Что касается прочих пассажиров и офицеров, то они под воздействием, как я порой подозреваю, примера капитана, относятся ко мне и моему сану священника с каким-то легкомысленным безразличием. А иногда мне сдается, что проявлять ко мне внимание им мешает некая своего рода деликатность, которую не всегда встретишь среди наших соотечественников. Вероятно — всего лишь вероятно, — они просто не хотят мне докучать и предпочитают делать вид, будто им ничего не известно! От наших дам я, разумеется, первого шага не жду, и такой почин счел бы с их стороны неуместным. Из-за всего этого — поскольку я ограничил свои прогулки территорией, которую в шутку прозвал моими владениями, — я оказался в одиночестве, отчего страдаю куда сильнее, чем предполагал. Но все переменится! Я решился: если безразличие или же деликатность не дает им со мной заговорить, мне следует проявить отвагу и самому сделать первый шаг!
Я опять ходил на шкафут. Дамы и джентльмены, то есть те из них, кто не сидел в каютах, прогуливались по шканцам, к коим мне приближаться не следует. Я кланялся им издалека, пытаясь показать, что не отказался бы поговорить, но из-за большого расстояния они меня не замечали. Да, все дело, видимо, в скверном освещении и большом расстоянии. Иных причин быть не может!
Корабль недвижен, паруса обвисли и сморщились, словно щеки старца. Перестав обозревать странное шествие гуляющих по палубе — здесь, среди вод, все кажется странным, — я повернулся к передней части корабля и узрел кое — что новое и необычное. Перед полубаком — если смотреть как я, стоя под ведущей на шканцы лестницей, — матросы укрепляли нечто, принятое мной сперва за навес, предназначенный для защиты от солнца. Но солнце стоит низко; и потом, весь скот уже съели, загородки разобрали, так что закрывать этому навесу нечего. Кроме того, ткань казалась мне излишне плотной для такой цели. Навес растянули на высоте фальшборта, к которому его и прикрепили с помощью канатов. Моряки называют такую ткань парусиной.