Хотя ему далеко до Кузьмы, но и сам Никандр не безупречен. Иногда сильно клонит его к вину. Когда подходит праздник, он тщательней подбривает щеки, закручивает хохол и старается улизнуть от жены Лены, оставив за себя брата. Пальто накинуто, на ногах блестящие калоши, картуз на голове, Никандр имеет вид вольного парня, не Лишенного средств. Иногда за двугривенный он летит со знакомым лихачом прокатиться; метель сечет лицо, но это нравится; ранне-зимний воздух так радостен после каморки. Когда очень мчатся, и лихач орет на встречных, ловко прорезая под носом у какого-нибудь толстяка, сердце Никандра тоже бьется. Как-то веселеет оно, раскрывается, летит.
Уже сумерки. Взвывает метель, таинственней кажутся люди, женщины. Никандр в «Богемии». Здесь он habitue[27], его даже уважают. Это зависть от того, что лишь один он в «Богемии» не должал. Напротив, он ведет себя барином, на чай дает пятиалтынный. Сейчас еще рано. Заходит в бильярдную. Человек без пиджака, с грязным воротничком, полулег на борт; на лице его особая жестокость: бильярдная. Суть его минуты в том, чтобы бешеным ударом срезать десятиочкового в лузу. Любопытствующий субъект в углу предвкушает что-то.
Трах! Шар метнулся по зеленому, пролетел по пятну света. Стрелявший отскакивает.
– А, дьявольщина!
Маркер потной рукой белит кий.
– Горячитесь очень, господин Финогенов. Оно и оказывает.
Этого Финогенова Никандр знает. Он малый чиновничек, вроде землемера; костистый и неудачливый. Говорят даже в «Богемии», что жена его…
Часов в девять Никандр садится за пиво. К этому времени подходит его друг, портной Павел Захарыч. Павел Захарыч немолод, кривоног, в очках и очень волосат; его маслянистые космы расчесаны пробором, придавая благообразие.
– Пивом балуете? – спрашивает он, садится.
Ему дали «пару пива». На стене напротив объявление: «За бой бокала с посетителя двугривенный».
– Анафемы-с, – говорит Павел Захарыч. – Вы обратите внимание: двугривенный! Например, если я, человек рабочий, и к тому же у меня трясутся руки, выронил бокал, и этот бокал, будучи дурным, разбивается. Вследствие чего я должен платить двугривенный! Где же тут правда?
Никандр слушает с уважением.
– Вероятно, Павел Захарыч, они разумеют бесчинствующих…
Но тут же осекается: сам Павел Захарыч после трезвой и рабочей жизни впадает иногад в такой «транс», что только держись…
– Нет, этого сказать нельзя. Все это истекает от неустроенной жизни.
И Павел Захарыч начинает обычные речи. Под растущий прибой он проповедует Никандру, как надо «устраивать» жизнь:
– Все должны сообща, и кто сколько наработал – дели. На станции Варшава у меня зять носильщиком служит. Так там, милый человек, все артелью. Тебе дали хоть пятак, хоть рубль – неси в артель; а не отдашь – вон сейчас. Друг за другом смотрят.
– И во всем так. Вот и устрой ревизоров. Пусть по всей России ездят, и, значит, все им должны повиноваться. И всех могут проверять: меня ли, тебя, или хоть самого министра. Вон оно куда загибает. Однако иначе нельзя.
Никандр молчит. Ничего не возразишь о ревизорах, но мысли не здесь. Конечно, хорошо так, сообща, – но сейчас в голове хмель; кажется, куда лучше вскочить, запеть всем, размахнуться душой…
– Э-эх, Павел Захарыч, чу-удесный ты человек! Хочется обнять его.
– Скажи слово! Скажи ты мне такое слово…
Он и сам не знает, какое слово, но чего-то нужно, чтобы взять всех под руки, двинуть…
– Пронзи ты меня, Павел Захарыч! Хвати по сердцу! Острота и горечь подступили.
– Трижды в угол резал, все дарма! Все! – Это Финогенов кричит с другого стола. – Распроклятая моя головушка!
– Носом короток!
– У тебя займу!
– Все вино, вино! – вздыхает Павел Захарыч.
– Р-разлюбезная голова!
– Что-о?..
– Пошел ты к…
– Он, значит, кэ-эк дал…
Никандр уже на улице. Свистит метель, хватает его, и рыдающими шагами бросает из стороны в сторону. Жадно глотается воздух, снег липнет, липнет на губах, и то же беспокойно-горько-сладкое мятет душу.
– Жизнь ты наша копеечка! Вперед! Павел Захарыч, дорогой мой!
Кажется, сейчас хватит его метель, одним взмахом домчит домой, сквозь кивающие строенья, деревья, приветствующие его на бульваре.
Он старается не будить Лену. Если она увидит, вряд ли это будет хорошо.
IV
Когда жилец меняет квартиру, бывает и хлопотно, и весело. Целый день у подъезда стоит фура. Здоровенные ребята таскают наверх комоды, кровати, зеркала. Вместо выбывшего квартиранта, который теперь как бы умер для Никандра, новый явился. Через год, верно, и он умрет; но сейчас любопытно, кто он, не привез ли с собой нового, к чему здесь еще не привыкли. Сколько будет давать, какие знакомые.
И Никандр возбужден. Часто сам помогает, особенно когда тащут пианино. В углах лестницы всегда выходят драмы; пыхтя, обливаясь потом, вывозят мужицкие плечи эту кладь, как из трясины.
Освободился пятнадцатый номер. Много народу ходило смотреть: две старушки, и дама с гимназистом, и студент, и муж с женой; но неожиданно явилась барыня, одна, сразу дала задаток. Ее-то Никандр и не видел.
– Ничего, обходительная, – сказал дворник. – Рубль дали, и вещи хорошие.
– С барином?
– Не видать, чтобы очень.
К вечеру зашел к Никандру Павел Захарыч, Волосы его были расчесаны, но лицо серо-зеленое, мутные глаза. Он снял картуз, сел в темном уголку у телефона и погладил бороду. Никандр посмеивался.
– Или гуляли вчера, Павел Захарыч?
– Не в очень сильной степени, однако внутри жжет. Я полагаю, надобно прибегнуть к капусте, огурчику, и опохмелиться, конечно!.. Не найдется ли у вас полтинника до субботы? И без всякого сомнения.
Никандр дал. Если Павел Захарыч говорил что-нибудь, то дело было верное. Невозможно, чтобы он обманул.
– Благодарю. Так-с, вот сидите вы тут и господ караулите… дело хорошее. Тихое дело. Собственно, и дела-то никакого? Так я говорю, или нет?
– Не скажите. Тоже хлопотно.
Время было бойкое. Подъезжали на извозчиках, приходили пешком; в передней натоптался след, и от часто распахиваемых дверей было свежо. Сверху, также без перерыва, сходили. Павел Захарыч впал в задумчивость.
– И все прет народ, прет, нет ему ни конца, ни начала. Цельный день так-то?
Никандр отмахнулся.
– Куда день! Даже всю ночь.
– Сильно кипит народ, весьма. Сейчас по Облупу иду – и тебе навстречу, и тебе кругом, и в санях катят, и на машинах.
– Ничего не поделаешь, Павел Захарыч, всякий за своим делом спешит.
– Нет, очень уж много. Непорядок это, я полагаю.
Никандр усмехнулся.
– Вы бы устроили.
– Хотя и трудно, однако есть возможность.
Уже было полутемно. Сквозь зеркальную дверь белел снег, задернутый синим. На лестницу легли бледные пятна. В это время со второго этажа сходила дама, которую Никандр не мог узнать.
Сверху крикнули:
– Мариэтт!
– Да?
– Надолго?
– Часов до восьми.
Она спустилась легко, в черном, большая шляпа. Никандр выпрямился и подошел к двери.
– Если меня будут спрашивать, скажите, чтобы звонили; двадцать пять девяносто два.
– Слушаю.
Два глаза мелькнуло, и пахнуло духами. Дверь захлопнулась. Павел Захарыч встал.
– Прощайте-с, значит, до пятницы. А это кто ж будет барыня?
– Сегодня только переехали. Наша же, жилица.
Это «наша» Никандр произнес с гордостью.
– Даже очень приятная дама, – одобрил Павел Захарыч.
Потом он ушел. Никандр постоял, свистнул, побарабанил пальцами по стеклу и улыбнулся. Вышел на улицу. Было темно. Налетел снежный ветер, резнул морозом, зимой. Никандру вдруг захотелось закричать и галопом помчаться по улице. Но он ничего не сделал, опять улыбнулся, глянул вверх, где бушевала тьма, вернулся.
Подъезжал господин Чиликин, и надо было отворять.
V
По утрам почтальон Федотов приносит письма. Заказные тащит наверх сам, – особенно любит Федотов денежные переводы: всегда дают на чай. Простую же «корреспонденцию» оставляет у Никандра.
Сегодня мороз; солнце, все сияет, гнедой жеребец лихача Сергея в попоне, и едва стоит. Перебирает ногами, косится на туманный костер у перекрестка.
Федотов ввалился, багровея от мороза. Его бакенбарды оледенели, щеки вспухли, и он кажется еще грузнее.
– Морозец, – говорит Никандр.
– Никаких сил нету! Что за зима проклятая!
Башлык Федотова похож на намерзшее жабо.
– У-ух, служба, будь ей неладно! – Федотов хлопает руками, рычит. – В пятнадцатом-то новая, что ли?
– Да. Новая квартирантка.
Федотов вылетел на мороз, индевея в клубах пара. Никандр же всходит по лестнице и тихим, вежливым голосом говорит горничной господина Кандалаки: