— Да нет, милочка, нет,— ответила она.— Есть же у меня рассудок, не такая уж я дикая! Если бы вы знали, как мне жаль вас, право, не стали бы сердиться на меня. Нет, вы переночуете здесь, поужинаете у меня чем бог послал. Денег ваших мне не надо; если мне представится случай оказать вам какую-нибудь услугу через моих знакомых, не стесняйтесь. А кроме того, я хочу вам кое-что посоветовать: отделайтесь вы от этого платья, которое вам подарил господин де Клималь. Теперь вам уже не пристало носить его, раз вы станете бедненькой девушкой, без всяких средств; платье окажется слишком красивым для вас; да и белье у вас такое тонкое, что всякий спросит, где вы его взяли. Поверьте мне, против такой миловидности, да еще в юных летах бедность и щегольство вместе не живут: бог весть что о вас люди наплетут. Значит, никаких нарядов — вот мое мнение; оставьте только те вещи, какие были у вас когда вы приехали сюда, а все остальные продайте.
Я сама у вас их куплю, если хотите; я не так уж за ними гонюсь, но вот решила приодеться,— и, чтобы доставить вам удовольствие, куплю для себя ваше платье. Я потолще вас, но вы ростом выше, а так как платье широкое, я его переделаю и постараюсь, чтобы оно мне послужило. Что касается белья, то я заплачу вам за него деньгами или дам взамен другое.
— Нет, сударыня,— холодно сказала я.— Ничего я не стану продавать — я решила и даже обещала все вернуть господину де Клималю.
— Ему?! — воскликнула госпожа Дютур,— Да вы с ума сошли. Уж я бы ему вернула, дожидайся! Как бы не так! Черта лысого он бы получил! Ни единой ниточки и в глаза бы не увидел. Вы что, смеетесь, что ли? Ведь это подаяние, он вам подарил это, верно? А что подарено, назад не отдают, вы же это хорошо знаете, милочка.
Она, вероятно, на этом бы не остановилась и все старалась бы, хотя и тщетно, обратить меня в свою веру, но тут пришла к ней по делу какая-то старушка, и, лишь только госпожа Дютур оставила меня в покое, я поднялась в нашу спальню, я говорю «нашу», потому что я разделяла ее с Туанон.
О своих чувствах к господину де Клималю больше говорить не стану; меня могла привязывать к нему лишь признательность, он больше не заслуживал ее: он стал мне противен, я смотрела на него, как на урода, и этот урод был мне глубоко безразличен, я даже не жалела, что он оказался таким мерзким. Я твердо решила вернуть ему его подарки и никогда больше не встречаться с ним. Этого оказалось достаточно — я уже почти и не думала о нем. Посмотрим теперь, что я делала в спальне.
Вы, наверное, предполагаете, что предметом моих размышлений было бедственное положение, в котором я осталась. Нет, это положение касалось лишь внешних обстоятельств жизни моей, а занимало мои мысли лишь то, что касалось меня самой.
Вы скажете, что я неверно провожу тут различие. Нисколько. Наша жизнь, можно сказать, нам менее дорога, чем мы сами,— то есть чем наши страсти. Стоит только посмотреть, какие бури бушуют порою в нашей душе, и можно подумать, что существование — это одно, а жизнь — совсем другое; жизнь наша складывается по воле случая, а существование присуще нам от природы. И если человек кончает жизнь самоубийством, он расстается с жизнью лишь для того, чтобы спастись, избавиться от чего-то невыносимого; невыносим же несчастному не он сам, но бремя, которое он несет.
Я вставила в свой рассказ это рассуждение, желая подтвердить то, что собираюсь сказать — а именно, что, уйдя к себе в спальню, я думала о предмете, занимавшем меня гораздо больше, чем мое положение,— предметом же моих размышлений был Вальвиль, иначе говоря, мои сердечные дела.
Помните, как этот племянник господина де Клималя, застав меня с ним, сказал: «Хороши же вы, мадемуазель!» А вы ведь знаете, что я полюбила Вальвиля; сами посудите, каково мне было услышать эти слова.
Во-первых, я была целомудренна; Вальвиль больше не верил этому, а Вальвиль был моим возлюбленным. Возлюбленный! Ах, дорогая, как женщина ненавидит возлюбленного в подобных случаях! Но как ей горько его ненавидеть! Потом, ведь Вальвиль теперь, наверно, разлюбит меня. Ах, недостойный! Да, разлюбит, но разве уж он так виноват? Этот де Клималь — человек пожилой, человек богатый; Вальвиль видит, что он стоит на коленях передо мной; я скрыла от него, что знаю де Клималя, а я бедна. На что это похоже? Какое мнение обо мне может быть у Вальвиля после всего этого? В чем я имею право его упрекать? Если он меня любит, естественно, что он считает меня преступной, и Вальвиль должен был сказать именно то, что сказал мне, ведь как ему было обидно, он питал уважение и склонность к девушке, которую теперь ему приходится презирать. Да, он и в самом деле теперь презирает меня, возводит на меня самое ужасное обвинение; не поколебавшись ни одного мгновения, он осудил меня, даже не захотел поговорить со мной. Ужели я могла бы простить этого человека? Ужели у меня хватило бы духу увидеться с ним! Нет, для этого надо быть бесхарактерной, не иметь никакой гордости. Пусть он питал подозрения, пусть он гневался, чувствовал себя обиженным — пожалуйста, это его дело. Но как он мог оскорбить меня пренебрежением, презрением, как мог уйти, слышать, что я зову его, и не вернуться? Он любил меня, а теперь, очевидно, не любит. Ах, да зачем мне думать о человеке, который так недостойно обманывается, так плохо меня знает! Да пусть он делает, что ему угодно; дядюшка ушел, пусть убирается и племянник. Один — сущий негодяй, а другой думает что я негодяйка. Стоит ли жалеть о таких людях?
«А что же сверток? Почему я его до сих пор не упаковала? — упрекнула я себя, вставая с кресла, на котором сидела, ведя с собою тот разговор, что вам сейчас передала.— Занимаюсь какими-то пустяками,— думала я,— а ведь завтра я уезжаю. Надо сегодня же отослать эти тряпки, а также деньги, которые дал мне на днях де Клималь?» (Деньги остались на столе, куда я их бросила, и госпожа Дютур чуть не силой положила кошелек мне в карман.)
И вот я отперла сундучок, чтобы достать оттуда новое белье, купленное мне де Клималем. «Да, господин де Вальвиль, да,— бормотала я, вынимая белье,— вы еще меня узнаете и будете судить обо мне правильно, как должно». Эти мысли преследовали меня, и, сама того не замечая, я скорее Вальвилю, чем его дядюшке, возвращала подарки, тем более что, отсылая белье, платья и деньги, я собиралась присоединить к посылке письмо, которое решила написать,— я полагала, что все это рассеет заблуждения Вальвиля и заставит его пожалеть о разлуке со мной.
Мне казалось, что у него благородная душа, и я уже заранее радовалась, представляя себе, как он будет горевать, зачем оскорбил девушку, столь достойную уважения, а мне смутно представлялись многие и многие причины, требовавшие почтительного отношения ко мне.