Я сперва ничего не ответила; от столь явной гнусности я просто онемела и сидела неподвижно, опустив полные слез глаза.
— О чем задумались, дорогая моя Марианна? — спросил он.— Время не терпит. Сейчас вернется Дютур. Согласны вы? Поговорить мне сегодня с моим поверенным?
При этих словах я пришла в себя.
— Ах, сударь,— воскликнула я,— так вот вы какой, оказывается! Вы, значит, всех обманывали? Ведь тот монах, который привел меня к вам, сказал мне, что вы порядочный человек!
Слезы и вздохи не дали мне говорить дальше.
— Э-э, дорогое дитя,— ответил де Клималь.— Какие у вас неправильные понятия! Право же, сам этот монах, если бы он знал о моей любви вовсе не был бы так удивлен, как вы воображаете, и не меньше, чем прежде, уважал бы меня, он вам сказал бы, что такие невольные чувства могут возникнуть у людей самых порядочных, самых рассудительных, самых благочестивых, он вам сказал бы, что даже монах, при всем своем ангельском чине, не посмел бы поручиться за себя и заверить, что уж он-то никогда не будет ведать таких волнений. Не обращайте же их в чудовищную вину, Марианна,— добавил он, незаметно склоняя колено передо мной,— не думайте что сердце мое менее искренне, менее достойно великого доверия оттого что оно полно нежности. Это ведь совсем не касается честности; я уже говорил вам, слабость не преступление и такой слабости подвержены прекраснейшие сердца вы узнаете это по собственному опыту. Вы говорите что монах привел вас ко мне как к человеку добродетельному но я и был добродетельным и до сих пор остаюсь им а если б оказался менее добродетельным то может быть, и не полюбил бы вас. Ведь именно ваши несчастья и моя природная добродетель способствовали моей склонности к вам; именно потому, что я исполнен великодушия и слишком большого сострадания к вам я и полюбил вас. Вы меня упрекаете за это, а ведь вас будут любить другие которые меня не стоят, и вы примете их любовь, хотя она не улучшит вашей судьбы! Меня же вы отталкиваете, тогда как благодаря мне вы избавитесь от всех огорчений, от всякого бесчестья, грозящего вам в вашей жизни, вы отвергаете меня, чья нежность (говорю это без всякой гордости) для вас истинный дар судьбы, ибо небо, по воле коего все совершается, ныне хочет через мое посредство изменить вашу участь!
И когда он дошел до этих слов в своей речи небо, которое он дерзнул сделать, так сказать, своим сообщником, покарало его внезапным появлением Вальвиля хорошо знавшего, как я уже указывала, госпожу Дютур. Войдя в ее лавку, он прошел в залу где мы находились, и застал моего воздыхателя как раз а той самой позе в какой два-три часа тому назад его самого увидел господин де Клималь,— я хочу сказать, что дядюшка тоже стоял передо мною на коленях, держал меня за руку, которую я пыталась отдернуть, и покрывал ее поцелуями словом, реванш племянника был полный.
Я первая заметила Вальвиля, в ответ на удивленный жест, вырвавшийся у меня, господин Клималь повернул голову и тоже увидел его.
Сами посудите, что сталось тогда с ним, он оцепенел с открытым ртом, застыл в своей злополучной позе. Как стоял на коленях, так и остался. Куда девалась его бойкость, самоуверенность, его говорливость! Никогда уличенный лицемер так плохо не скрывал свой стыд и так легко не выставлял его на посмешище, так не терялся под бременем своих подлостей и не признавался так откровенно, что он негодяй. Сколько бы я ни старалась, мне не обрисовать, каким он был в эту минуту.
Что касается меня, то, поскольку мне не в чем было себя упрекнуть, я больше была раздосадована, чем растеряна из-за этого события. Я хотела что-то сказать, как вдруг Вальвиль, бросив довольно презрительный взгляд на меня, а затем холодно посмотрев на своего сконфуженного дядюшку, спокойно и пренебрежительно сказал:
— Ну и хороши же вы, мадемуазель! До свидания, сударь, прошу прощения за свою нескромность! — И он исчез, еще раз метнув в меня дерзкий взгляд, исчез как раз в то мгновение, когда господин де Клималь поднялся с колен.
— Что это значит: «Ну и хороши же вы, мадемуазель!» — вскочив, крикнула я.— Остановитесь, сударь, остановитесь! Вы ошибаетесь, вы напрасно обвиняете меня. Вы несправедливы.
Но, сколько я ни кричала, он не вернулся.
— Бегите же за ним, сударь,— сказала я тогда дядюшке, который, весь еще трепеща, дрожащими руками натягивал себе на плечи плащ (на нем был плащ).— Бегите же за ним, сударь. Ужели вы хотите, чтобы я стала жертвой ошибки? Что он теперь подумает обо мне! За кого он меня примет! Боже мой, как я несчастна!
У меня слезы лились из глаз, я была так оскорблена, что готова была сама броситься за племянником, хотя он уже вышел на улицу.
Но дядюшка преградил мне путь.
— Что вы хотите делать? — сказал он.— Не ходите никуда, мадемуазель, не беспокойтесь. Я знаю, какой оборот придать этому происшествию. Да, впрочем, какое вам дело до того, что подумает какой-то юный глупец, которого вы больше и не увидите никогда, если пожелаете?
— Что? Какое мне дело? — с горячностью воскликнула я — Да ведь он знаком с госпожой Дютур и поделится с ней своим мнением об этой картине. А ведь я больше часа беседовала с ним и, следовательно, он везде узнает меня! Сударь, ведь он каждый день может встретить меня где- нибудь. Может быть, завтра встретит! Разве он теперь не станет презирать меня? Не будет глядеть на меня, как на падшую женщину? И все из-за вас, тогда как я благонравная девушка и готова лучше умереть, чем лишиться чистоты. Нет у меня ничего, кроме моей чистоты, и вдруг станут думать, что я лишилась ее! Нет, сударь, я в отчаянии! Какое горе, что я познакомилась с вами, это самое большое несчастье, какое могло случиться со мной! Пустите, дайте же мне пройти, я непременно хочу поговорить с вашим племянником и во что бы то ни стало сказать ему, что я невинна. Ведь это же несправедливо, что вы хотите обелить себя за мой счет. Зачем вы притворяетесь благочестивым, раз вы совсем не такой? Противно мне ваше лицемерие!
— Ах вы, неблагодарная девчонка! — побледнев, ответил де Клималь.— Так-то вы платите за мои благодеяния? Кстати сказать, что это вам вздумалось говорить о своей невинности? Кто это хотел посягнуть на нее, на вашу невинность? Разве я говорил о чем-либо ином, кроме того, что питаю некоторую склонность к вам, но вместе с тем я себя упрекал за нее, сердился на себя, сознавал, что она несколько унижает меня, смотрел на нее, как на греховное чувство, в коем винил себя и хотел, чтобы оно обернулось в вашу пользу, ничего не требуя от вас за это, кроме крупицы признательности. Разве я не говорил вам все это и в таких же самых словах? Есть ли в моих намерениях и действиях что-либо предосудительное?