— Если хочешь, конечно, оставайся.
В полночь они лежали рядом в постели, и Хенрик чувствовал себя так, словно последних шести месяцев не было. Просто чудо, что Камилла вернулась. Теперь все было так, как и должно было быть. Оставалось только решить проблему с братьями Серелиус.
И этим странным стуком в стене.
Хенрик прислушался, но в комнате слышалось только ровное дыхание Камиллы, заснувшей сразу, как только они легли. Тишина. Никакого стука.
Хенрику не хотелось о нем думать. Не хотелось думать ни о стуке, ни о братьях Серелиус, ни об Олуддене.
Камилла вернулась, но по-прежнему было непонятно, какие чувства она к нему испытывает. Хенрик не решался спросить. Но, в любом случае, она больше не жила с ним. А вернувшись с работы следующим утром, Хенрик нашел квартиру пустой. Он позвонил Камилле, но она не взяла трубку.
Вечером он снова лежал один в постели, но стоило ему погасить свет, как из прихожей донесся стук. Он шел прямо из стены. Упорный и раздражающий.
Хенрик приподнял голову с подушки.
— Заткнитесь! — прокричал он в темноту.
Стук прекратился, но через секунду возобновился.
Зима 1959 года
Пятидесятые. Зима близится к концу, но наш рассказ только начинается. Рассказ о Мирье и Торун в Олуддене, картинах и снежной буре. Мне было шестнадцать, когда мы приехали на хутор. У меня не было отца, но у меня была Торун. Она научила меня тому, чему должны научиться все девушки: никогда не зависеть от мужчины.
Мирья Рамбе
Больше всего на свете моя мать ненавидела двух мужчин — Сталина и Гитлера. Она родилась за два года до того, как разразилась Первая мировая война. Детство Торун провела в Стокгольме, но потом ей захотелось посмотреть мир. Она поступила в Художественную школу в Гётеборге, с намерением потом поехать в Париж, где ее все время принимали за Грету Гарбо, как рассказывала Торун. Картины ее привлекли внимание, но снова началась война, и Торун поспешила обратно в Швецию проездом через Копенгаген. Там она познакомилась с датским художником, с которым у нее был короткий, но страстный роман, прервавшийся с появлением в городе гитлеровских солдат. Вернувшись домой, Торун обнаружила, что беременна. По ее словам, она написала несколько писем будущему отцу ребенка, но тот ни разу так и не ответил.
Я родилась зимой 1941 года, когда весь мир замер в страхе. Торун жила в темном Стокгольме, где продукты выдавали строго по талонам и еды постоянно не хватало. Она переезжала с квартиры на квартиру, в основном останавливаясь у религиозных матрон, дававших приют матерям-одиночкам и требовавшим в ответ полного смирения. На пропитание себе и дочери Торун зарабатывала уборкой квартир богачей на Эстермальм. У нее не было ни времени, ни желания рисовать.
Ей было тогда очень тяжело. Нам обеим было очень тяжело.
Когда я услышала, как мертвые шепчутся в сарае в Олуддене, мне не было страшно. Потому что шепот покойников был детской шуткой по сравнению с тем временем в Стокгольме.
После окончания войны, когда мне было лет семь или восемь, мне стало вдруг больно мочиться. Ужасно больно. Торун сказала, что я слишком много купалась, и отвела меня к бородатому доктору на одной из главных улиц Стокгольма. «Он милый, — сказала мама. — Принимает детей практически бесплатно».
Доктор любезно поздоровался. На вид ему было лет пятьдесят, и от него попахивало спиртным. Он пригласил меня войти в кабинет, где также пахло алкоголем, и велел лечь на кушетку. Потом закрыл за собой дверь.
— Подними юбку, — сказал доктор. — И расслабься.
Мы были совсем одни в той комнате. Доктор остался доволен осмотром.
— Пикнешь об этом, отправлю в колонию, — сказал он, потрепав меня по голове.
Он оправил на мне юбку и протянул блестящую монетку в одну крону. На дрожащих ногах я вышла в приемную, где ждала Торун. Мне было еще хуже, чем раньше, но доктор сказал, что нет ничего серьезного, что я хорошая девочка и он выпишет мне лекарство. Мама жутко разозлилась, когда я отказалась принимать таблетки по рецепту доктора.
В начале пятидесятых мы с Торун оказались на Эланде. Это была одна из ее причуд. Не думаю, что у нее были истинные причины переехать на остров. Ей просто хотелось видеть что-то новое и нарисовать это. Эланд славится своими пейзажами и хорошим светом для создания картин. Мама говорила без умолку о Нильсе Крейгере, Готтфрид Каллстениус и Пэре Экстрёме. Казалось, она едет не на Эланд, а в Париж.
Сама я был рада только тому, что мы уехали подальше от того мерзкого доктора.
До Боргхольма мы добрались на пароме. Все наши пожитки уместились в три небольшие сумки. Торун еще несла мольберт и краски. Боргхольм оказался милым городком, но Торун там не понравилось. Люди казались ей чопорными и скучными. К тому же в деревне жить было куда дешевле, так что через год мы переехали в Рёрбю. По ночам нам приходилось укрываться тремя одеялами: так было холодно в доме.
Я пошла в школу. Дети высмеивали меня за мой столичный выговор. Я им не говорила, что думаю об их диалекте, но со мной никто так и не подружился.
Зато на острове я начала рисовать. Я рисовала белые создания с красным ртом. Торун считала, что это ангелы, но на самом деле я рисовала мерзкого доктора, насквозь провонявшего алкоголем, и его ухмыляющийся рот.
Когда я родилась, Гитлер был главным злодеем, но выросла я в атмосфере страха перед Сталиным и Советским Союзом. Если бы русские только захотели, они могли захватить Швецию за четыре часа, отправив на нас самолеты с бомбами, говорила мне мать. Сначала они принялись бы за Готланд и Эланд, а потом и за всю страну.
Но в молодости четыре часа казались мне вечностью, поэтому я много думала о том, что буду делать в эти последние часы свободы. Если бы я услышала новости о том, что советские самолеты направляются к Эланду, то первым делом бросилась бы в продуктовую лавку в Рёрбю и съела столько шоколада, сколько смогла бы. Потом я набрала бы мелков и красок и спряталась бы дома. Я смогла бы прожить всю жизнь при коммунизме, если бы мне только позволили рисовать.
Мы переезжали из дома в дом, с хутора на хутор, и в комнатах всегда пахло скипидаром и краской. Торун подрабатывала уборщицей и в остальное время рисовала. Она рисовала на свежем воздухе в любую погоду.
Осенью 1959 года мы снова переехали, на этот раз цена была просто смехотворной. Наша новая комната располагалась в пристройке на хуторе Олудден — в каменном домике с белыми стенами. Летом там было прохладно, но все остальное время года в пристройке царил лютый холод.
Узнав, что мы будем жить возле маяка, я представляла прекрасные картины — маяки на фоне темного неба, море в шторм, мужественных смотрителей.
Мы с Торун въехали в наш новый дом в октябре, и я сразу поняла, что ничего хорошего нас там не ждет. Хутор был открыт всем ветрам. Ветер задувал между строениями, пробирая до костей. Там было холодно и одиноко. И никаких мужественных смотрителей. Накануне войны на остров провели электричество, а спустя десять лет маяк автоматизировали. Теперь смотритель только изредка заходит, чтобы проверить, что все работает. Смотрителя зовут Рагнар Давидсон, и он ведет себя так, словно хутор принадлежит ему.
Спустя пару месяцев случился мой первый шторм. В ту ночь я чуть не стала сиротой.
Это произошло в середине декабря. Я вернулась из школы и не нашла дома Торун. Но ее сумки и мольберта тоже не было. Я волновалась, потому что сумерки уже сгустились, ветер за окном усиливался и пошел снег.
Мне стало страшно. Я злилась на мать. Как можно было выйти в такую погоду! Никогда еще я не видела столько снега. Хлопья не падали на землю, они как кинжалы прорезывали воздух. Ветер бился в окна, грозя их выбить.
Через полчаса после начала шторма я наконец увидела темную фигурку во дворе. Выбежала на улицу, подхватила Торун, втащила ее в комнату и провела к камину.
Сумка по-прежнему висит на ее плече, но мольберт унесло ветром. Опухшие глаза закрыты: в них попал песок, смешанный со льдом, и она не может разомкнуть веки. Я стаскиваю с матери мокрую одежду и растираю замерзшие руки и ноги.
Она рисовала на другой стороне торфяника, когда начался шторм. По дороге домой лед под ней треснул, и ей пришлось выбираться из воды.
— Мертвые лезли из болота… Они были такие холодные, такие холодные… Цеплялись за меня когтями, хотели забрать мое тепло, утянуть меня с собой.
Я дала ей горячего чая и уложила спать. Она проспала двенадцать часов подряд. Я стояла у окна и смотрела на снег. Проснувшись, Торун продолжала говорить о мертвых.
Глаза у нее болели, и веки опухли, но уже на следующий вечер Торун снова сидела перед холстом.
21
Стоило Тильде перестать думать о Мартине каждую минуту, как в ее крохотной квартире зазвонил телефон. Уверенная, что это Герлоф, Тильда взяла трубку.