Наградил его адъютант, как следовает, а сам ухмыляется:
– Нет, братец, постой. Одну работу справил, другая прилипла. Барыне ты оченно понравился, барыня лепить тебя хочет, понял?
– Никак нет. Сумнительно чтой-то…
А сам думает: что ж меня лепить-то? Чай, уж вылеплен…
– Ну, ладно. Не понял, так барыня тебе разъяснение даст.
И с тем фуражку на лоб и в сени проследовал.
Только, стало быть, солдат за гимнастерку – портьерка – взык! – будто ветром ее вбок отнесло. Стоит барыня, пуховую ладонь к косяку прислонила и опять за свое:
– Нет, нет. Взойдите, как есть, в натуральном виде. Вас как зовут-то, солдатик?
– Иван Бородулин. – Ответ дал, а сам, будто медведь на мельничное колесо, вбок уставился.
Зовет она его, значит, в свой покой на близкую дистанцию. Адъютант приказал, не упрешься.
– Вот, – говорит барыня, – обсмотрите. Все кругом, как есть, мои работы.
Мать честная! Как глянул он, аж в глазах забелело: полна горница голых мужиков, кто без ног, кто без головы… А промеж них бабы алебастровые. Которая лежит, которая стоит… Платья-белья и званья не видать, а лица, между прочим, строгие.
Барыня тут полное пояснение сделала:
– Вот вы, Бородулин, по красному дереву мастер, я из глины леплю. Только и разница. Ваша, например, политура, а моя – скульптура… В городе монументы, скажем, понаставлены, – те же самые идолы, только в окончательном виде…
Видит солдат, что барыня не военная, мягкая, – он ей поперек и режет:
– Как, сударыня, возможно? На монументах ерои в полной парадной форме на конях шашками машут, а энти, без роду-племени, ни к чему. Разве таких голых чертей в город выкатишь?
Она ничего, не обиждается. В кружевной платочек зубки поскалила и отвечает:
– Ан вот и ошиблись. В Питере не бывали? То-то и оно. А там в Летнем саду беспорточных энтих сколько угодно. Который бог по морской части, которая богиня бесплодородием заведует. Вы солдат грамотный, следует вам знать.
«Ишь, заливает! – думает солдат. – Чай, там в столичном саду, мамки княжеских ребят нянчат, начальство гуляет, – как же возможно погань такую меж деревьев ставить?»
Достает она из рундучка белую мохнатую простыню, край кумачовой лентой обшит, – подает солдату.
– Вот вам заместо крымской епанчи. Рубаху нательную прочь сымайте, мне она без надобности.
Ошалел Бородулин, стоит столбом, рука к вороту не подымается.
Ан барыня упрямая, солдатского конфуза не принимает:
– Ну, что ж вы, солдатик? Мне ж только до пояса, – подумаешь, одуванчик какой монастырский… Простыньку на правое плечо накиньте, левое у Антигноя завсегда в натуральном виде.
Не успел он опомниться, барыня простыню на плече лошадиной бляхой скрепила, посадила его на высокий табурет, винт подвинтила… Вознесся солдат, будто кот на тумбе, – глазами лупает, кипяток к вискам приливает. Дерево прямое, да яблочко кислое…
Взяла она солдата на прицел из всех углов.
– В самый раз. Вот только стригут вас, солдат, низко, – мышь зубом не схватит. Антигною беспременно кудерьки полагаются… Мне для полной фантазии завсегда с первого удара модель во всей форме видеть надо. Ну, этой беде пособить не трудно…
В рундучок снова нырнула, паричок ангельской масти вынула и на Бородулина его так круглым венчиком и скинула. Сверху обручем медным притиснула, – то ли для прочности, то ли для красоты.
Глянула она с трех шагов в кулачок:
– Ох, до чего натурально! Известкой бы вас побелить да в замороженном виде на постамент поставить – и лепить не надо…
Посмотрел и Бородулин в зеркало, что наискось в простенке около козлоногого мужика висело… Будто черт его за губу дернул.
Ишь срамота… Мамка не мамка, банщик не банщик, – то есть до того барыня солдата расфасонила, что хочь в балаганах показывай. Слава тебе, господи, что окно высоко: окромя кошки, никто с улицы не увидит.
А молодая вдова в раж вошла. Глину вокруг станка вертит, туловище в сыромятном виде на скорую руку обшлепала, заместо головы колобок мятый посадила. Вертит, пыхтит, на Бородулина и не взглянет. Спервоначалу она, вишь, до тонких тонкостей не доходила, абы глину кое-как обломать.
Потеет солдат. И сплюнуть хочется, и покурить охота смертная, а в зеркале плечо да полгруди, как на лотке, корнем торчат, вверху рыжим барашком пакля расплывается, – так бы из-под себя табурет выдернул да себя по морде в зеркале и шваркнул… Нипочем нельзя: барыня хочь и не военная, однако обидится, – через адъютанта так ушибет, что и не отдышишься. Упрела, однако ж, и она. Ручки об фартух вытерла, на Бородулина смотрит, усмехается.
– Сомлели? А вот мы передышку чичас и сделаем. Желательно походить – походите, а то и так в вольной позиции посидите.
Чего ж ему ходить в балахоне-то энтом с обручем? Запахнул он плечо, слюнку проглотил и спрашивает:
– А из каких он, Антигной энтот, будет? В богах басурманских числился либо на какой штатской должности?
– При крымском императоре Андреяне в домашних красавцах состоял.
Покрутил Бородулин головой. Скажет тоже… При императоре либо флигель-адъютанты, либо обер-камердинеры полагаются. На кой ему ляд при себе хахаля такого в локонах содержать.
А барыня к окну подошла, в сад по грудь высунулась, чтобы ветром ее обдуло: тоже работа не легкая: пуд глины месить – не утку доить.
Слышит солдат – за спиной писк-визг мышиный, портьерка на кольцах трясется. Покосился он взад на оба фланга, чуть с табуретки не сковырнулся: с одного конца барынина горничная, вертеха, в платочек давится, с другого – денщик адъютантский циферблат высунул, погоны на нем так и трясутся, а за ним куфарка, – фартуком пасть закрывает… Повернулся к ним Бородулин полным патретом – так враз всех трех и прорвало, будто по трем сковородкам горохом вдарили… Прыснули, да скорее ходу по стенке, чтобы барыня не застигла.
Обернулась барыня от окна, Бородулина спрашивает:
– Вы что же это, солдатик, фырчите?
И ответить нечего… Кто фырчит, а кто обалдуем на табуретке сидит. Обруч набок съехал, глаза как гвозди: так бы всех идолов в палисаднике вместе с барыней к хрену и высадил. Вздохнул он тяжко, – Бог из глины Адама лепил, поди, Адам и не заметил, а тут барыня перед куфней на позор выставила…
Эх ты, гладкая! Сколько у ерша костей, столько и барских затей… Знак за отличную стрельбу выбил, по гимнастике, по словесности первый в роте, и вот достиг – из-за адъютантской политуры в Антигнои влип, и не вылезешь… Не барыниным каблучкам присягал, чего ж в простыню-то заворачивает?
Видит барыня, что солдат совсем смяк. Полепила она еще с малое время, передничек сняла и деликатным голосом выражает:
– Ежели вам, например, невмоготу, чего ж зря сопеть-то… Энто с простого звания людьми часто бывает, – от умственного занятия до того иного с непривычки в полчаса расшатает, будто воду на ем возили… Да и мне лепить трудно, ежели натура на табуретке простоквашей сидит. Для фантазии несподручно. Идите, солдатик, в лагерь. А завтра с утра беспременно приходите. Я завтра постановку головы вам сделаю, а что касаемо ног, уж я их вам наизусть с какого-нибудь крымского болвана приспособлю.
И полтинничек новый Бородулину из портманетки презентовала. Барыня была справедливая, тоже она не любила, чтоб около ее даром потели…
* * *
Заявился Бородулин в лагерь, – около передней линейки стоит ихней роты фельдфебель, брюхо чешет, в бороду регочет.
– С легким паром. Отполировался?
– Так точно. Столик в полную форму произвел.
– Ты мне столиком не козыряй… Барыня-то до коих пор тебя вылепила? Антигноем заделался. Смотри, в Питер на выставку идола твоего пошлет, заказов не оберешься.
Взводные тут которые, – свои-чужие, – в руку похохатывают, земляки ухмыляются.
Сгорел Бородулин… Вот так пуля! Стало быть, по денщицкому полевому телефону уже дошло… В городе рубят, по посадкам щепки летят.
Тронулся он было дальше, в свое отделение, а сзаду так и наддают:
– Ишь ты, доброхот! Такие-то тихие, можно сказать, и достигают.
– В карсет его засупонила. Лепись!
– Ен и сам вылепит… Ай да Бородулин, первую роту не посрамил.
Прибавил солдат ходу, – сколько ни брешут, еще и на завтра останется.
Ан тут ротный с батальонным, старичком, по песочку мимо палаток прогуливаются.
Стал Бородулин во фронт. Батальонный на него глазами ротному показывает.
– Антигной?
– Он самый. Ну, что ж, Бородулин, потрафил?
– Не могу знать, ваше скородие.
Тянется солдат, а сам, как вишня, наскрозь горит.
– Ну ступай отдохни. Замаялся, поди. Ишь орел какой… Можно сказать, выбрала!
А уж какой там орел, – курицей в палатку свою заскочил, куска хлеба не съел, до самой вечерней поверки винтовку свою чистил, слова ни с кем не сказавши.
Утром, только на занятия вышли, Бородулин ни гу-гy, будто вчерашнее во сне привиделось. Однако фельдфебель пальцем его к себе поманил.