Он был одет для выхода, но охотно остался с Ульрихом.
Тот воспользовался случаем осведомиться об Арнгейме.
— Арнгейм побывал в Англии, а сейчас он в Петербурге, — сообщил Туцци. На Ульриха, подавленного собственными делами, эта пустяковая и вполне естественная информация подействовала так, словно мир во всей своей полноте и подвижности устремился к нему.
— Это славно, — сказал дипломат. — Пускай ездит себе взад и вперед. Тут можно сделать кое-какие наблюдения и кое-что узнать.
— Значит, вы все еще думаете, что он разъезжает с какой-то пацифистской миссией, возложенной на него царем? — спросил Ульрих, оживившись.
— Я уверен в этом больше, чем когда-либо, — просто ответил высокий чиновник, ответственный за проведение австро-венгерской политики.
Но вдруг Ульрих засомневался — действительно ли Туцци так наивен или притворяется и водит его за нос; он с некоторой досадой отставил тему Арнгейма и осведомился:
— Я слышал, что в мое отсутствие здесь выдвинули новый лозунг — «Действовать!»?
Как всегда, когда речь шла о параллельной акции, Туцци, казалось, доставляло удовольствие строить из себя простака и одновременно хитреца; он пожал плечами и ухмыльнулся:
— Не стану опережать жену, вы ведь услышите это от нее, как только она сможет принять вас! — Но через мгновение усики его задрожали, а в больших темных глазах на лице цвета дубленой кожи мелькнуло какое-то неуверенное страдание.
— Вы ведь тоже из книжников, — сказал он медленно, — может быть, вы объясните мне, что это значит, когда говорят «человек с душой»?
Казалось, что Туцци действительно хотелось говорить на эту тему, и впечатление, что он страдает, создавала явно его неуверенность, Ульрих ответил не сразу, и он продолжал:
— Когда говорят «душа-человек», имеют в виду надежного, исполнительного, искреннего малого, — у меня есть такой директор канцелярии. Но ведь это же в конце концов свойства несамостоятельности! Или душа считается свойством женщин — а это приблизительно то же самое, что сказать, что они чаще плачут, чем мужчины, и чаще краснеют…
— У вашей супруги есть душа, — поправил его Ульрих с такой серьезностью, словно устанавливал, что у нее иссиня-черные волосы.
Лицо Туцци слегка побледнело.
— У моей жены есть ум, — сказал он медленно, — она по праву слывет умной женщиной. Я иногда мучаю ее и упрекаю в эстетстве. Тогда она сердится. Но это еще не душа… — Он немного подумал. — Встречали вы когда-нибудь женщин мистического толка? — спросил он затем. — Она прочтет вам будущее по руке или по волоску, иной раз поразительно верно. Что ж, особый дар или трюк. Но можете ли вы вложить в это какой-нибудь смысл, если вам говорят, например, что налицо предвестия эпохи, когда наши души будут глядеть друг на друга как бы без посредства чувств? Причем, — быстро добавил он, — понимать это нужно не просто фигурально, а так, что если вы, что бы вы ни делали, человек нехороший, то сегодня, поскольку эпоха пробуждающейся души уже наступила, это почувствуют гораздо яснее, чем в прежние века! Вы в это верите?
У Туцци никогда нельзя было понять, над кем он подтрунивает — над собой или над слушателем, и Ульрих на всякий случай ответил:
— Я бы на вашем месте проверил это на опыте!
— Не шутите, мой милый, это неблагородно, если сам находишься в безопасности, — жалобно сказал Туцци. — А от меня моя жена требует серьезного отношения к таким фразам, даже если я с ними не согласен, и я вынужден капитулировать без всякой возможности защищаться. Вот я и вспомнил в беде, что вы ведь тоже из таких книжников…
— Оба утверждения принадлежат Метерлинку, если я не ошибаюсь, — помог Ульрих.
— Вот оно что?! Ему, значит? Да, вполне возможно. Это тот, кто?.. Ну да, ну да. Так это, понимаете, может быть, тот самый, кто утверждает, что правды не существует? Кроме как для любящих! — говорит он. — Если я люблю человека, то я непосредственно участвую в таинственной правде, которая глубже обыкновенной. А если мы судим о ком-то на основании точного знания людей и наблюдения, то это, мол, никакой ценности не имеет. Это тоже утверждает ваш… как его?
— Право, не знаю. Может быть. Это в его духе.
— Я думал, что это арнгеймовское.
— Арнгейм многое позаимствовал у него, а он многое у других. Оба они способные эклектики.
— Вот как? Значит, это старо? Но тогда объясните мне ради бога, как можно печатать сегодня такие вещи?! — попросил Туцци. — Когда моя жена мне отвечает: «Разум ничего не доказывает, мысли не достают до души!» — или: «Выше точности есть царство мудрости и любви, которое обдуманные слова только оскверняют!», я понимаю, что заставляет ее так говорить: она женщина, она защищается этим от мужской логики! Но как может мужчина говорить это?! — Туцци придвинулся поближе и положил руку Ульриху на колено: — «Истина плавает как рыба в невидимом принципе. Как только ее вынимают оттуда, она умирает», — что вы на это скажете? Может быть, это связано с различием между «эротикой» и «сексуальностью»?
Ульрих улыбнулся.
— Вы в самом деле хотите, чтобы я сказал вам?
— Просто сгораю от желания!
— Не знаю, как и начать.
— То-то и оно! Мужчины не любят говорить о таких вещах. А будь у вас душа, вы бы сейчас просто созерцали мою душу и восхищались ею. Мы бы поднялись на высоту, где нет ни мыслей, ни слов, ни поступков, но зато есть таинственные силы и потрясающее молчание! Можно душе покурить? — спросил он и закурил; лишь потом, вспомнив о своих обязанностях хозяина дома, он протянул портсигар Ульриху. Втайне он немного гордился тем, что прочел книги Арнгейма, и как раз потому, что они остались для него невыносимыми, ему льстило, что именно он открыл возможную полезность напыщенного их стиля для непостижимых задач дипломатии. И правда, никто другой тоже не захотел бы проделывать такую трудную работу напрасно, и каждый на его месте сперва вволю позабавился бы, а потом не устоял бы перед соблазном привести на пробу ту или другую цитату или облечь что-нибудь, что все равно нельзя выразить точно, в одну из этих раздражающе неясных новых мыслей. Такие вещи делаются неохотно, потому что новое облачение кажется еще сметным, но к нему быстро привыкают, и незаметно так меняется, меняя формы выражения, дух времени, и в данном случае Арнгейм мог приобрести нового поклонника. Даже Туцци уже признавал, что в требовании соединить, несмотря на их принципиальную вражду, душу и экономику можно усмотреть что-то вроде психологии экономики, и стойко защищала его от Арнгейма только, собственно, Диотима. Ибо между нею и Арнгеймом тогда уже началось — о чем никто не знал — охлаждение, навлекшее на все, что Арнгейм когда-либо говорил о душе, подозрение, что все его слова — лишь отговорка, вследствие чего их-то и швыряли Туцци в лицо с большей, чем когда-либо, раздраженностью. Простительно было, что при таких обстоятельствах он полагал, что отношение его супруги к этому иностранцу находится еще на подъеме, — отношение, которое было не любовью — тут супруг мог бы принять соответствующие меры, — а «состоянием любви» и «любящим умом» и, стало быть, настолько выше всяких низменных подозрений, что Диотима сама открыто говорила о том, на какие мысли оно ее вдохновляло, а в последнее время даже довольно настойчиво требовала от Туцци, чтобы он духовно в этом участвовал.
Он чувствовал себя крайне бестолковым и уязвимым, будучи окружен этим состоянием, ослеплявшим его, как солнечный свет со всех сторон без какой-либо определенной высоты солнца, ориентируясь на которую можно найти тень и укрыться.
И он слушал Ульриха.
— Но я хочу обратить ваше внимание вот на что. В нас происходит обычно постоянный приток и отток переживаемого, Возбуждения, образующиеся в нас, стимулируются извне и вытекают опять наружу в виде слов или действий, Представьте себе это как механизм. А потом представьте себе, что он разладился. Получится застой? Что-то как-то выйдет из берегов? Иной раз это может быть просто вздутие…
— Вы хотя бы говорите разумно, даже если это все чепуха, — с похвалой сказал Туцци. Он еще не понял, что тут действительно созревает объяснение, но сохранял осанку, и хотя внутренне пропадал от горя, на губах у него оставалась такая гордая язвительная улыбочка, что ушмыгнуть в нее он мог в любой миг.
— Кажется, физиологи говорят, — продолжал Ульрих, — что то, что мы называем сознательным действием, возникает из того, что стимул не просто, так сказать, втекает и вытекает через рефлекторную дугу, а вынужден совершить обходный путь. И стало быть, хотя мир, нами воспринимаемый, и мир, где мы действуем, представляются нам одним и тем же миром, они на самом деле подобны верхнему и нижнему бьефам в мельничном поставе и соединены как бы плотинным озером сознания, как бы водохранилищем, регулирующим своей высотой, емкостью и тому подобным приток и отток. Или другими словами: если на одной из обеих сторон возникает помеха — мир отчуждается или пропадает охота действовать, — то ведь вполне естественно предположить, что этим путем может образоваться второе, более высокое сознание? Или вы считаете — нет?