— Стал находить к нам человек один, странник будто бы. Такой пристойный да ласковый. Годов под тридцать… Видный из себя… Ну и стало у нас с им неладно. Ничего, так, такого, упаси господь, ну, а только чую сердечушком, что, ежли позовет, — уйду за ним. Вот уйду и уйду. Знаю, что придет он к празднику… Ой, прости меня, господи, ночью не спится да думается, а день-деньской с ума не сходит. Укрепилась я вот как, захрясла, а тут — на тебе. Суббота подходит, завтра праздничек, а он и придет, если не к ранней, так к поздней жди его. Стало мне горько. Никто не гнал да не улещивал — сама к обители пристала, потрудилась сколько, слезами да потом полила каждую плашку, каждый камушек, а он вот придет — и все поглохнет, все мои труды ни к чему. Неужели, думаю, наше дело завсегда так выходит, неужели слабы мы да немощны. Металась, металась, да к ночи уж к самой прибежала к игуменье. Хочу, дескать, обет наложить. «Какой такой обет? За какой нуждой тебе он?». Вся трясусь, да и не знаю, как ей сказывать. Обет, говорю, такой, чтобы плоть заковать, заморить! Нету моей силушки, одолел меня лукавый. Посмотрела она эдак, насупилась, подумала, прожгла всее насквозь глазами своими да и положила мне — месяц в одиночной келье без словес.
Ксения, переживая старое, строго и внушительно посмотрела на Аннушку.
— Месяц. Так и просидела. Только за нуждой да к службам выходила, становилась в темный угол… Пищу мне в окошко ставили.
Она помолчала, углубилась в себя.
— Ушел он. Мучился, сказывали мне потом, все ходил и ходил, да отвели его: дескать, не видать ее более никому и никогда… Вот, моя матушка, как оно было-то… О-о-о! Много было, не расскажешь, не упомнишь, поросло да забылось, а в те поры не сладко доставалось.
Она скорбно наклонила голову и думала о недосказанном. Аннушка неловко кашлянула. Ксения подняла на нее глаза и с досадой поморщилась.
— Чего это я раскошелилась, прости меня, господи! Нашла тоже ровню. Не дошла ты духом, не поймешь. Семечко по летичку разглядывают, а у те еще цветочки.
Аннушка почтительно молчала, благодарно думая, что, вот, старуха знает все до капельки и не обмолвилась ни словом. Про свое рассказывает, а о ней будто забыла. Но сейчас же подумала: «Кошку бьют — невестке наведки дают».
— Это не подвиг, это — так, — начала опять Ксения: — всякому под силу. Захотел — и вышло. Захотеть только умей. Случай вышел со мной — в Иргизе купалась, да и начала тонуть. Плавать — отродясь не плавала, так, потащишься по-куричьи — и на берег. Ну, а как ко дну потянуло, как почуяла смертыньку — небось выплыла. Да как выплыла-то! На другую сторону. Одичавши сделалась и отмахала всее речку поперек. Вот. Захоти — пособишься. Это что? Нету всем неприступного. А вот как на постриг идти, тут сознаешь себя до самого донышка. Как почнут тебя от земли отдирать, вся как на ладони обозначишься. Я до сорока годов не могла на постриг насмелиться, все ходила да надумывалась. Только изготовлюсь, укреплюсь, до краю выпостуюсь, а червячок-от в сердце и пошевельнется. Все живой, все еще мирского просит, голосом заговорит: «Смотри, подумала ли, проживешь ли без мирского-то?». Вот опять и начинай все сызнова. Уж я чего не делала! — Ксения тревожно понизила голову: — огнем укрощалась. Как мирское-то заговорит, я — к огню: руки жгла на свечках, до корост нажигала. Страшно человеку от земли уходить. Врастает в нее человек. Не уйдешь, пока корни не изгубишь. Ежели хоть один самый тоненький корешок где остался — не выдержишь, оживет он, подымет тебя. Да ведь как подымет! Каку силу возьмет! Там поди его, выправливай. Мужику с этим легче, а бабе — за великую силушку приходится, крепче баба врастает многолюдной утробой, о-ох, как крепко!..
Ксения долго молчала. Аннушке казалось, что голова у ней стала тяжелой от всего пережитого, и никак она не поднимет ее, но Ксения тряхнула клобуком, осветила лицо загоревшимся взглядом и встала. Подобравши посох, она обернулась к Аннушке и неожиданно закончила:
— До конца изгори. Поколь не изгоришь, не допущу. Ежели будет не под силу, лучше выйди на мир. Вот!.. Пойду я, помолюсь, — добавила она уже проще, и пошла от елей на горячую полянку, тонкая, высокая, чуть погнувшаяся в пояснице, глубоко втыкая посох в разопревшую землю.
Аннушка едва успела поклониться ей, коснувшись пальцами травы. На душе было смутно. Старуха подняла со дна свое больное, застарелое тело и ничего ведь не сказала открыто, а как будто побывала опять в Аннушкиной ожидающей душе, побывала вместе с посохом, обошла все закоулки, доглядела острым глазом и ушла, как пришла, не спросившись.
Аннушка бродила от могилы к могиле, поправляя накрененные тяжелые кресты. Мучительной загадкой подступало опять все неузнанное, ожидающее, и не хотелось ни к кому идти с ним. Выйдя из прохладной влажной тени на зеленый солнечный припек, она остановилась. Солнце обдало ее горячей лаской, перед глазами чуть внизу была обитель. И вдруг Аннушка нашла никем не подсказанное, нашла то, чего недоставало после исповеди в опустевшей душе. То же солнце, то же небо, та же и обитель, но не было правильной правды, той самой, для чего бы стоило сидеть тут до могилы, сидеть длинными годами и замаривать плоть. А правда оказалась близка, в ней самой. Аннушка зябко вздрогнула всем телом, как будто окунулась в студеную свежую воду, и тело разом напружинилось, закрепло, натянулась в нем каждая малая жилка. Поднеси сейчас огонь — не дрогнет тело, снесет самые страшные муки. Выпрямившись, гордая-гордая, уверенная, радостная, стояла Аннушка над приникнувшей к земле обителью, и казалась она ей такой маленькой, хилой и грешной. Разве так надо молиться, разве можно с этим идти к богу? Человек не это может.
«Изгори», — вспомнилась ей Ксения. — «Да, я начисто выгорю. Не могу я, што ли? Не могу? Вон какая. Меня хватит!».
Аннушка, волнуясь, все такая же прямая, гордая, пошла с косогора к утесам. Хотелось идти и идти. Торопливо распутывая по найденной ниточке клубок скользких, незнакомых мыслей, она долго бродила в празднично цветущих перелесках, опустившихся с высокой лохматой горы, Голова начинала пустеть, и на виски давило кромками косынки. Аннушка хотела повернуть обратно, к кельям, как в густых черемушных кустах ей послышлось тягучее, подавленное пение.
«Васса».
Подошла тихонько, чуть ступая по мягкой траве. Васса, подвернувши ноги, сидит под широким кустом, завивает из травинок тонкие колечки и поет не поет — тянет нудно и слезливо:
Шла девочка из лесочку,Гнала стадо белых лебедей.Встречу девушке, встречу красной —Целовальник, парень молодой.Звал он девочку, звал он…
Услыхала шорох, на полслове замерла, ярко вспыхнула лицом и нахмурилась.
— Тебе кого тут?
Аннушка виновато улыбнулась. Хотелось пройти мимо — но Васса приколола холодными злыми глазами.
— Никуда я… Разгуляться вышла. Не была тут, однако, с весны… Ишь трава-то, вся до единой цветет.
— Цветет, — отрубила Васса.
Она подумала, глядя в сторону, и, не поворачивая головы, закончила:
— Отцветет да высохнет. Всему один конец.
Аннушка смотрела на ее зализанные грубые волосы — косынка валялась в траве — и опять ее тянуло к ней, опять было жалко ее, вот именно такую, — всегда одинокую, зачерствевшую в недобрых думах. Опустившись на землю, Аннушка затихла, задумалась.
Васса недовольно дрогнула бровями, вспомнила про голову и завязалась.
— Цветет! — нехорошо улыбнулась она. — Добро цвести-то, когда рядом много, вот зацвети-ка в одиночку!.. Взять да бы на камень, на самую макушку и посадить цветок. Зацветет? — Она в упор смотрела в глаза Аннушке, требуя ответа: — Зацветет, говорю?
— На камне не может.
— Нет, может, да только до разу. Одно лето. А потом загинет. Приплоду не даст. Не жди. Росло — и ничего тебе не стало, так, трухля одна. Разнесет по ветру… Вот и здесь тоже, — презрительно тряхнула она головой: — на дикой камень пересажены наши-то монашки… Зачичервят под самый корень и никакого добра из житья ихнего. Жили — не жили. Снесут под елочки, под богородску травку и — конец всей жизни. Головой когда раскинешь — большому и малому, всякому одна дорога — семечко от семечка, корешок от корешка. Богом так показано. А тут супротив бога выходит. Затемнели головами, не поймут… Намедни я Параскеве с сердцов сказала этак-то, она отплевываться начала, да Ксении потом еще маячила, жердявая… Штоб ей пупом напороться!..
Аннушка тревожно съежилась, но не посмела испугаться.
— Это, Вася, как кому поглянется, — после тихого раздумья ласково сказала она. — На миру по-божьи не прожить. Чистоты не будет… Думала я сколько — нету чистоты там… Здесь способнее… К камню да к лесу поближе. Лес безгрешный, и травка безгрешная, все тут дождичком обмыто, снегами выморожено, солнышком повыжжено. А человеку это в помощь… Уморит свою плоть, одну душу оставит, вот душа-то и засветит, без пятнышка… К богу подойдешь тогда!..