завсегда жгуче интересовал всех западных стратегов-перекройщиков. Для этой авантюры на Ближнем Востоке всерьез формировалась англо-французская армия; туда чередой посылались целые транспорты вооружений… Сосредоточенные же за линией Мажино, на границе с Германией, более ста дивизий Франции и Англии, объявивших ей войну из-за ее нападения на Польшу, странно бездействовали; бездействовали восемь месяцев, хотя немецкая сторона держала у границы всего двадцать с чем-то дивизий; солдатам – окопникам приказывалось ни атаковать неприятеля, ни даже стрелять. На передовой противники больше забавлялись и развлекались: играли в футбол, полнили офицерские клубы и пересылали друг другу через громкоговорители шуточки, музыку, легкие песенки, парижские шансоньетки.
Но настал 40-й апрель – немцы разом оккупировали Данию, и их военно-морские силы уже проникли в фиорды и в столицу Норвегии – Осло. И дальше. Норвежское правительство бежало из страны. В те дни французский кабинет Рейно потребовал от Москвы отозвать советского посла из Парижа. Для Запада СССР был более горячим раздражителем, и из-за войны с Финляндией его, признав агрессором, исключили из Лиги Наций.
– Жуть, чего я не знал! – спростодушничал Наседкин.
– А от знания-незнания чего-то из того не изменишь ничего, – вставил Антон.
Поднял Станислав Сафронович магнетические глаза, чуть переждал и стал договаривать в интонации прежней:
– А вот десятого мая сорокового же года немцы, резко ударив через Арденны на стыке французских и английских войск, смели их и ворвались на территорию Франции. Попутно принуждая к сдаче бельгийские и голландские войска.
Гитлеровцы ликовали. Это еще казалось для них легким развлечением. Геббельс пророчествовал: «Париж будет взят в первой половине июня, а мир подписан первого июля». Кошка играла пока с мышками.
Ну, еще б не грезить агрессору. Скоротечно покорена вся Европа (включая Югославию и Грецию, исключая лишь Англию). Захвачено снаряжение ста восьмидесяти дивизий. И вместе с союзниками у Германии есть теперь более чем десятимиллионная армия, готовая – как только Солнце взойдет – взять и мировое господство.
На этом лекция закончилась.
Антону припомнилось, как в предвоенный год сиплый мужичишко, пристав к ним, пятиклашкам, возвращавшимся гурьбой из Ржевской школы, на улице Коммуны, обжигающе декламировал стихотворение Лермонтова «Бородино»: «Скажи-ка, дядя, ведь недаром Москва, спаленная пожаром, французу отдана?..» Аж захватило дух у всей ребятни от суровой новизны слов поэта, от предчувствия надвигавшейся беды…
«Данность не отменишь, – умозаключил для себя Антон: – и кто бы что бы ни громоздил теперь, по большому счету Сталин тактически упредил агрессию Гитлера в том, что успел реорганизовать отсталую индустрию и сельское хозяйство Советского Союза, обновив и укрупнив эти отрасли, т.е. опередил на уровне усиления элементов игры, или, точнее, жизнеспособности народа.
Спустя-то лишь двадцатилетие после повальной разрухи, оттока денежных средств, государственнообразующей элиты, специалистов! Эти системные укрепления спасли страну от уничтожения. Советский Союз смог противостоять бронебойной немецко-европейской мощи и доктрине, построенной на преимуществе тотальной молниеносной зверской войны, и усмирить врага, уничтожить чуму фашизма. Германия израсходовала все свои и саттелитские силы и резервы; она надорвалась, выдохлась. Не добралась до победного финиша.
И разве не позорны были торг и словоблудие в стане оппозиций о том, кому и как противостоять, когда именно большой капитал – а перед ним стлались ниц императоры и короли – вовсю командовал, подкупал, разобщал инакомыслящих и, поигрывая мускулами, рулил – правил неоспоримо на вселенскую военную перекройку?
Однако думай лучше о себе самом – проку больше будет. Да наверное».
XI
И только-только Кашин поразмыслил таким не обязывающим ни к чему образом, как странновато (впопад, что ли?) спросил у него Иливицкий, только что они вдвоем вышли из затиснутого здания техникума на тускло освещенную и холодную 2-ю линию:
– А ты еще пашешь… пером? Тебе хоть удается? Бр-р-р! Зябко что-то…
Примечательно продолжавшиеся еще их отношения были отныне и потому, что друзья занимались в одном институте, хотя и на разных факультетах.
– Дрянно, мало очень, – односложно, замявшись, признался Антон. – Нужна великая отвага, чтобы перепахать весь фактический материал, а не плодить благожеланные придумки абы как. Но, спрашивается, для чего? Красиво не поступиться своей правдой? В чем она? Взять и половчее рассказать какую-то историю всем знающим и незнающим? И кто тебя поймет? Рутина же – исследовать обстоятельства крушения какой-то личности и чьих-то чудных замыслов и предлагать кому-либо подобное чтиво. Это никого не прошибет, не повлияет ни на что, потому как психологически-биологическая основа в человеке – животная: давай хапать, что бы ни случилось. Вот если б предугадать падение звезды… Выдать будоражащую сенсацию… Не знаю, не знаю… Не идет… Не вызрел замысел, видно… Но дело это, представь себе, кем-то движется. Помимо моей воли. Аминь, как говорят. С тебя все же спросится… Я это чувствую… Предельно… Да, похолодало…
– Ну, ты, филолог-гуманист, даешь! – Ефим захохотал несдержанно, голосисто, невзирая на октябрьскую ветренность, обходя стекленевшие на тротуаре лужи. – Как мудро ты расфилософствовался… Значит, еще уповаешь на гуманную необходимость…
Поистине нескончаемой головоломкой для всех представлялись письменные упражнения Антона.
– Вы, Антоша, все пишете, лишаете себя всего, всех развлечений, – сочувствующе усовещала его квартирная хозяйка Анисья Павловна, когда он марал-исправлял за столом отдельные странички. – Держитесь, как инок-затворник. Мир захотели перевернуть своей идейностью, принципиальностью, убежденностью. Не перевернете, сударь, поверьте мне, стреляной, хромой вороне!
Более года назад Антон – в очередной раз неизбежного выбора – поселился у Анисьи Павловны, столковавшись с ней о том на обменной толкучке, проходившей у перекрестка Маклина-Садовой. Носильных вещей у него было мало – все принес с собой. И ко всему этому, к своему перемещению в городе он, довольно пожив в землянках, в палатках и у кострищ, когда люди не маялись дурью от безделья и не гробили свое здоровье наркотой, – он еще относился просто, как к непростому, но не смертельному временному явлению.
– А ты, Фима, в чем разуверился? – спросил Антон. – Чем расстроен? Вижу: мрачен.
Ефим, его ровесник, тоже помыкался с детства, оказавшись в начале войны вместе с матерью, медиком, и отцом, химиком, в Средней Азии. И их, родителей-ленинградцев, не стало уже после того, как они вновь обосновались в родном городе.
– Во-первых, омрачает то, что от нас, студентов, требуют немедля же участвовать в книгопроизводстве, – сказал Ефим. – Мол, иначе: не устроитесь – так пеняйте на себя, отчислим…
– Кажись, я подстраховался в этом плане: практикуюсь с корректурой. Но у тебя же ведь тетя есть – секретарь в главном издательстве… Неужто для тебя, любимого, местечка не присмотрит, не добудет?
– Боюсь, фактически я подвел ее, во-вторых.
– Каким образом?
– Переусердствовал. Она-то представила меня книжным художником. И те почти приняли в