– Брось болтать, Олежка, – говорю я. – Чешись на здоровье. Все мы тут… Ты, я, сосед твой. Все мы тут… Брось.
За стеной у соседей упал стул, и через мгновение захныкал ребенок. Под мужскими шагами охнули в коридоре половицы, а от толчка в кухонной двери вздрогнуло стекло. С кухни в Олежкину стену три раза ударили зло, Олежка дернулся на диване, но не встал, буркнул только:
– Охренел, совсем охренел, – а затем добавил веселее: – Мы тут подрались, не помним из-за чего, он мне на голову дуршлаг с лапшой надел. – Олежка замолчал, прислушался к тревожным мелким шагам за дверью и прокомментировал: – Жена пошла… М-да, может и врезать.
Но на кухне было тихо. Олежка для порядка крутанул ручку в магнитофоне – неожиданно завертелись бобины, чуть слышно запел Боб Марли, уже вовсю качал свои любимые вторые доли и убаюкивал ямайской хрипотцой. Ночь теперь просветлела над городом, но для меня это не имело значения. Дремота вернула меня на освещенный квадрат ринга. Я лежал там, сбитый с ног, и уже «6» и «7» считал Единственный Рефери, и надо было подняться и противостоять. Нет никого вокруг меня, кроме света, но все равно и в дреме звучало усвоенное как закон: надо подняться и противостоять… В эту дрему вдруг вторглись звуки, но не музыки; они находились пока на окраинах сознания, где-то за рингом, за канатами, за белым светом боя неизвестно с кем, за счетом Рефери «8» и «9»…
Как-то одновременно замолк Боб Марли и заговорил Олежка, толкая меня в плечо:
– Саш, слышь, Саш! Я и сам кемарю. Слышь, Саша, он, по-моему, натворил. Ты понял?
Я не понял. Я открыл глаза и посмотрел на Олежку. И еще посмотрел в окно на серый рассвет. Всегда вот так: ночь коротка, лишь когда ты хочешь, чтобы она не кончалась.
– А она-то что, она? Она-то как же? Ты не понимаешь? А он-то что, он? И зачем? Бывает разве так, нет? Ты не понял ничего, неужели заснул, заснул? – Олежка стоял надо мной и показывал на окно. – Там! – сказал он. – Там посмотри. А мне страшно.
Я открыл окно и посмотрел вниз. Да, это я лежал так тогда на перекрестке Демократа с Композитором под жестокими ударами незнакомых ног, лежал с тем, чтобы выкатиться, встать в полный рост и чуть-чуть, сколько получится, но все-таки дать сдачи.
На квадратном дне колодца, похожего на ринг, копилась вонь, как на дне настоящего колодца вода. Сумрак отступил туда. Будто Единственный Рефери сказал «10», бой кончился, и потушили свет.
И на дне высыхающего колодца-ринга лежал не я. Не я лежал там, вытянувшись тяжело и мертво. Не я лежал там, вытянувшись, может быть, первый раз в жизни. В полный рост.
Underture II. Хождение на Луне
Мы не виделись лет четырнадцать, и я вообще не рассчитывал встретить его, а если и представлял нашу встречу, то она должна была выглядеть вот как…
Осенний день, в капризном небе висит небрежное солнце, небо заволакивает туча, и начинает моросить дождь. Я иду по вымощенной булыжниками улице. С одной стороны ряд щедро декорированных зданий, с другой – дощатый, худой и скользкий от дождя забор, канава, заросшая лопухами, полутораметровыми колючками. Под забором в канаве барахтается человек. Он бессвязно разевает рот. Глаза его в обрамлении синяков, на грязных брюках расстегнуты пуговицы. Это он! А я – тот, кто идет нарядный под зонтом на свидание с преданной красавицей. Я чуть задерживаюсь, понимающе пожимаю плечами и продолжаю путь. Что-то в подобном духе мне представлялось.
И мы встретились. Была осень в Риге. Католическая магия сентября вокруг. Через четырнадцать лет он предстал передо мной – доктор наук, счастливый человек, очень похожий на ученого: коротковатые брюки, пиджак в серую полоску с лоснящимися лацканами, белесый ежик на шишковатой голове и странно выцветшие глаза, устремленные вдаль.
Квазары, двойные звезды – вот, пожалуй, самое доступное для непосвященного из того круга вопросов, которые стояли перед участниками симпозиума в Риге. Кромешные дали и гипотетичность всякого выступления настолько разделили в большинстве вопросов теоретических астрономов, а в Риге собрались именно теоретические астрономы, что разговор велся в основном только с бесстрастной помощью цифр.
Он был счастливым доктором, а я – лишь несчастным кандидатом. И несчастье мое происходило из, казалось бы, сущего пустяка – мой доклад сняли в связи с сокращением программы симпозиума.
Я подошел к нему в перерыве между заседаниями и коснулся плеча:
– Валерка… Валерий… То есть, простите… Валерий Никитич…
Его доклад приняли на ура, выраженное астрономами сдержанно, в коротких рукопожатиях.
– Да-да, – ответил Валерий Никитич, оборачиваясь ко мне. – Я вас слушаю.
Он долго смотрел в упор, после как-то по-девичьи склонил голову и покраснел:
– Это ведь ты, Дмитрий? Да-да. Как живешь? Где?
Я уютно жил в каких-то десяти километрах от Эрмитажа, в высотном здании кирпичного кооператива, и в мои окна можно было любоваться рассветом, а также закатом, загоравшимся над Сосновским парком.
– Не думал тебя встретить, – сказал я совсем не то, что хотел.
И я покраснел. Наша встреча произошла вовсе не у забора.
– А я вот частенько, понимаешь ли, вспоминаю и тебя, и остальных, – проговорил доктор Огурцов извиняющимся баритоном. – Я должен уйти сейчас, но мы встретимся вечером? Очень хотелось бы. Дмитрий, не отказывайся!
Я не смел отказываться, мне и впрямь очень хотелось поговорить подробно. Огурцов пошел по коридору, то и дело отвечая на рукопожатия, они значат гораздо больше, чем ворох тюльпанов, которым забрасывают певицу, а завтра, глядишь, и забудут, как звали.
До вечера оставалось еще несколько часов, и я вспоминал, что связывало меня с доктором Огурцовым.
Валерка Огурец считался пропащим человеком на курсе. Кто-то сказал, что он кончит под забором, и мы не сомневались в этом. На физмате народ подобрался чопорный, а Огурец вел «образ жизни».
– Пусть у меня лишь образ жизни, – говорил он всякий раз, явившись на вторую пару, благоухая дрянным вином, – а у вас и вовсе не жизнь, а тление.
После первого курса Огурец вызвался быть казначеем и часть стройотрядовских денег, выделенных на какие-то спортивно-танцевальные мероприятия, прогулял в ресторане «Кавказский» с пышной секретаршей из главного корпуса. Спортивно-танцевальной суммы не хватило на покрытие скромного «кавказского» счета, а пышную блондинку умыкнули горцы. Так хвастался Огурец на следующий день и просил денег взаймы на поправку. Наши физматовские души роптали, но руки сами собой шарили по карманам в поисках родительского рубля, и рубли перекочевывали к Огурцу, здоровье его поправлялось, и все повторялось снова. Он стащил бронзовую пепельницу у Гаврильчика, за что Гаврильчика подвергли семейному осуждению. Он разбил голубой унитаз в мастерской у отца Залманова, профессора живописи, где залмановский физматовский отпрыск устроил прием, после его вытошнило в кадку с фикусом. Он комбинировал с нашими стипендиями – брал взаймы, обещая что-либо достать, не возвращал, снова брал, крутился возле «Европейской», был бит неоднократно в кафе «Север» тамошними законодателями. А наши физматовские души всё роптали. Странным образом продержавшись в Университете до третьего курса, Огурец был позорно исключен и пропал. Деканат вздохнул облегченно, а мы с прежней надменностью продолжили ученье, но вот теперь в Риге, и вовсе не под забором, а на лакированной трибуне, Огурцов, счастливый ученый, читает замечательный доклад, а я…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});