— Пользуется положением… Нахал… Пристаёт, — гнусаво хлюпающим голосом проговорила Рукояткина, поправляя одежду.
У неё было расстёгнуто платье, задрана юбка и спущен один чулок. Видимо, юбку и чулок она успела изобразить, пока он бегал к столу за водой.
— Кхм, — сказал сержант.
— Всё в порядке, — ответил ему Рябинин, и сержант неуверенно вышел, раздумывая, всё ли в порядке.
Она вытерла платком слезу, настоящую каплю-слезу, которая добежала до скулы, тщательно расчесала чёлку и спросила:
— Ну как?
Рябинин молчал, поигрывая щеками, а может быть, щёки уже сами играли — научились у правой ноги.
— Сегодня я нашкрябаю жалобу прокурору города, — продолжала она. — Напишу, что следователь предлагал закрыть дело, если я вступлю в связь. Стал приставать силком.
— Так тебе и поверили, — буркнул он.
— А у меня есть свидетель — товарищ сержант.
— Разберутся.
— Может, и разберутся, а на подозрение тебя возьмут. Тут я вторую «телегу» — мол, недозволенные приёмы следствия, обманным путём заставил признаться в краже.
— Там разберутся, — зло заверил Рябинин.
— Разберутся, — согласилась она, — а подозрение навесят. Тут я ещё одну «тележку» накачу, уже в Москве, генеральному прокурору. Так, мол, и так: сообщила я гражданину следователю, где лежат деньги, а их теперь нет ни при деле, ни у Курикина. Поищите-как у следователя.
— Не думай, что там дураки сидят.
— Конечно, не дураки, — опять согласилась она, — обязательно проверят. Во, видел?
Она кивнула на дверь. Та сразу скрипнула, но Рябинин успел заметить кусок мундира.
— Это мой свидетель, — разъяснила она. — Он тоже не дурак. И не поверил ору-то моему. А всё-таки подозревает. Жалобы-«телеги» как пиво: пил не пил, пьян не пьян, а градусом от тебя пахнет. Здорово я придумала, а?
Придумано было здорово, он мог подтвердить. И в словах её была правда. От напраслины защищаться труднее, чем от справедливых обвинений, — обидно. Рябинин мог спорить, доказывать, объяснять, когда упрекали в ошибках, потому что ошибки вытекали из его характера. А с наветом не поспоришь, это как бритвой по щеке — только время затянет. Он будет краснеть, молчать, возмущаться, пока проверяющий окончательно не решит: нападал не нападал, но что-то было.
— Да, от тебя можно всего ждать, — задумчиво сказал он.
— Уморился ты сильно, — довольно подтвердила она. — Вон очки-то запотели как.
— Несовместимость у нас с тобой. Может, у другого следователя ты бы шёлковой стала.
— Шёлковой я буду только у господа бога, да и то если он засветится, — отрезала она.
Рябинин себя злым не считал. Но иногда им овладевала злобность, глупее которой не придумаешь. На обвиняемого, как на ребёнка или больного, обижаться нельзя.
Он вспомнил Серую, кобылку буро-грязной масти, которая изводила его в экспедиции. Она не могла перейти ни одного ручья — её переносили. Выпущенная пастись, лошадь уходила, и потом её ловили на автомашине, с верёвками, как дикого мустанга. Эта лошадь могла вдруг свернуть с дороги и зашагать по непроходимой чащобе — тогда Рябинин с рюкзаком и геофизическим прибором повисал на дереве, а кобыла шла дальше с его очками на лбу. Она могла сожрать хлеб или крупу. А однажды выпила кастрюлю киселя-концентрата, что для лошади уж совсем было невероятно. Рябинин мечтал: как получит за сезон деньги, купит эту лошадь и будет каждый день бить её палками…
Сейчас он смотрел на Рукояткину и думал, с каким наслаждением размахнулся бы и ударил кулаком в это ненавистное лицо; ударил бы он, Рябинин, который не умел драться, которого в детстве и юности частенько били и на счету которого не было ни одного точного удара… Ударил бы обвиняемую, подследственную, при допросе; ударил бы женщину, когда и на мужчину никогда бы не замахнулся, а вот её ударил бы так, как, он видел, бьют на ринге боксёры с приплюснутыми носами… Чтобы она завизжала и полетела на пол, болтая своими прекрасными бёдрами; получить наслаждение, а потом написать рапорт об увольнении…
— Чего глаза-то прищурил? — с интересом спросила она.
Значит, тёмная злоба легла на его лицо, как копоть, — даже глаза перекосила. Рябинин понял, что вот теперь он должен заговорить. Пора.
— Сделать тебе очную ставку с Курикиным, что ли? — безразлично спросил он.
— Зачем? И видеть его не хочу.
— А-а-а, не хочешь, — протянул Рябинин новым, каким-то многозначительно-гнусавым голосом.
— Чего? — подозрительно спросила она.
— А ведь ты артистка, — осклабился он, напрягаясь до лёгкого спинного озноба. — Ни один мускул на лице не дрогнул…
— А чего им дрожать-то? — возразила она, тоже застывая на стуле, чуть пригнувшись.
— Так. Не хочешь очную ставку с Курикиным… А я знаю, почему ты её не хочешь.
— Что ж тебе не знать, — сдержанно подтвердила она, — пять лет учился.
— Знаю! — крикнул Рябинин, хлопнул ладонью по столу и поднялся.
Она тоже встала.
— Садись! — крикнул он предельно высоким голосом, и она послушно села, не спуская с него глаз.
Рябинин обошёл стол и подступил к ней на негнувшихся ногах, сдерживая своё напряжённое тело, будто оно могло сорваться и куда-то броситься.
— Строишь из себя мелкую гопницу, Мария? — прошипел Рябинин. — Но ты не мелочь! Так позвать Курикина?!
— Чего возникаешь-то? — неуверенно спросила она.
Тогда Рябинин схватился за спинку стула, согнулся и наплыл чуть не вплотную на её красивое лицо. Она отпрянула, но спинка стула далеко не пустила. Отчётливо, как робот, металлически рубленным голосом сказал он, дрожа от ненависти:
— Второго июля — в три часа ночи — Курикин — во дворе дома — был убит ножом в спину!
Рябинин набрал воздуху, потому что он чуть не задохнулся, и крикнул высоко и резко:
— Подло — ножом в спину!
Стало тихо: его высокий крик в невысоком кабинете сразу заглох. Она не шевелилась, не дышала, слепо раскрыв глаза, в которых мгновенно повис страх: не расширялись и не сужались зрачки, не меняли цвета радужные оболочки. Рябинин слегка отодвинулся и понял — страх был не только в глазах, а лежал на всём лице, особенно на губах, которые стали узкими и бескровными.
— Как… убит? — неслышно спросила она.
— Изображаешь! А ты думала, меня эти дурацкие пятьсот рублей интересуют?
— Как же… Он вышел от меня…
— Выйти он вышел, да не ушёл.
— Ты же читал его протокол допроса…
— Я успел его допросить в жилконторе. И отпустил. Он дворами пошёл, на свою смерть пошёл. Рассказывай!
— Чего… рассказывать?
Рябинин смотрел в её побледневшее лицо и краем глаза видел слева ещё белое пятнышко — только когда заныла рука, он понял, что это его кулак впился пальцами в дерево. Он разлепил его и рванулся к двери, а потом обратно — к её лицу:
— Хватит лепить горбатого! Кто соучастник, где он сейчас, где нож, где деньги?! Всё рассказывай!
— Так ты думаешь… что я…
— И думать нечего, — осёк он её. — Поэтому в той квартире и денег не нашли при обыске.
— Почему?..
— Да потому, что ты денежки передала через чёрный ход, — их не могло быть в квартире. Потому, что ты наводчица. Познакомилась, увидела деньги, привела, дождалась ночи и выгнала во двор, Если удаётся — берёшь деньги сама, не удаётся — он уж действует наверняка: нож в спину. А Курикина убрали, как свидетеля. Понятно, чуть не попались. Могу рассказать, как всё было: ты взяла деньги и смылась через чёрный ход, предупредила своего напарника, чтобы Курикина не упускал. Тот и дождался. Это мы дураки — надо бы Курикина отвезти на машине. Да теперь что говорить… Одного вы не учли: что я успею его допросить в жилконторе.
Рябинин вытер вспотевший лоб и шевельнул плечами, чтобы отлепить со спины рубашку. Ему захотелось сбросить пиджак, но он уже не мог ни остановиться, ни прерваться.
— Неужели я буду сидеть с тобой из-за пятисот рублей весь день?! Да в этом бы и участковый разобрался. Неужели ты раньше не сообразила, что прокуратура мелкими кражами не занимается?! Ты всё-о-о сообразила… Так где убийца?
— Да ты что! Разве я пойду на мокрое дело?
Она была парализована страхом. Слова, которые раньше сыпались из неё неудержно, теперь кончились — их поток где-то перекрылся. Даже лицо изменилось: вроде бы то же самое, но как-то все черты сгладились, расплылись, как чёткий профиль на оправленной монете.
— Отвечай, где соучастник убийства? Тебе же выгодно всё рассказать первой. Помоги следствию поймать его — только этим можешь искупить свою вину…
— Зарезать живого человека… Да ты что… Он был у меня, это верно… Деньги взять у пьяного могу. Конечно, теперь это дело мне легко пришить…
— Время не ждёт, Рукояткина, — перебил он.
Сейчас бы Рябинина никто не узнал. Лёгкая задумчивость, из-за которой он казался повёрнутым не к жизни, а к самому себе, сейчас пропала в каком-то жару. Этот жар всё внутри стянул, высушил лицо, опалил губы, замерцал в глазах, и даже очки сверкнули, будто на них пал отблеск глаз. Жар всё накапливался и мог разорвать его, как цепная реакция. Ему казалось, что теперь он всё может: заставить признаться подследственную, убедить преступника и перевоспитать рецидивиста. У психиатров такое состояние как-то называлось, но у них все человеческие состояния имели названия.