— Да, да, конечно, — кивал я, пытаясь поймать ускользающую мысль.
Скованно улыбаясь, он бормотал и шевелил пальцами, будто выбирая из воздуха нужные ему слова… Я смотрел на него — и уже, кажется, нчал что-то припоминать, некий неясный проблеск забрезжил передо мной, в груди похолодело, я вот-вот должен был уразуметь нечто важное, — но тут Людмила, как назло, громыхнула стулом, подъезжая ближе к постели, — и догадка, мелькнув в подсознании, так до поры до времени и не выбралась на поверхность. Я только невольно поморщился и коснулся ладонью лба.
— Есть, есть тебе лучше нужно, — со вздохом сказала Людмила. -
Ты погоди трандычить! Слышишь, Павел? Котлеты-то, котлеты! Тебе крепнуть нужно. Я завтра мяса еще куплю. Свежие котлеты, хорошие.
Павел взглянул на нее, повернув голову и сощурившись, но как будто не разглядел — секунду помолчал и продолжал говорить:
— Полно работы, понимаешь? Вике говорю: полно работы, только работай. Не хочет, заспанка такая. Я говорю: иди в экспедицию работать этой… как ее… — Он запнулся и молча пошевелил губами. Людмила рассмеялась и вставила: «Да пошла же она работать, я тебе говорила!», но Павел не обратил внимания на ее слова. — Этой работать… ну… в экспедиции… Это же экспедиция, а не на рынке картошкой торговать. — Снова оживился:
— Поискать такую работу. Зарплата. Премия. Потом, видишь, вон — дачи дали. Это не фунт изюма — дача! Это земля, понимаешь?
Она-то мне говорит: давай продадим… говорит, половина моя…
Она, что ли, получала эту дачу? Она?
— Да ладно тебе, Павел, — протянула Людмила. — Что ты в самом деле…
— Она получала? Нет, не получала. А говорит — давай продадим.
Это дело? Я говорю, это же не пустяк какой, это земля, понимаешь ты или нет, в самом-то деле!.. это же самая настоящая…
— Ты ляг, Павел, ляг, — сказал я. — Ты чего? Не нервничай. Ляг.
Павел замолчал, странно глядя на меня. Его серые глаза с напряженными сгустками зрачков были совсем близко, но казалось, что он смотрит откуда-то издалека, и я представил вдруг, что сейчас он поднесет ко лбу ладонь, чтобы вглядеться лучше. Но он, разумеется, не сделал этого, а только снова — раз! раз! — подергал головой вправо-влево. Медленно опустился на подушку.
Взгляд уперся в потолок. Глаза вели себя так, как если бы Павел разглядывал мозаику. Я невольно посмотрел вверх. По белому потолку наискось змеилась длинная трещина.
— …самая настоящая… земля… — повторил он.
— Ты поспи, поспи. — Людмила взяла ладонь Павла в свою и легонько покачала. — Поспи-ка, вот чего. Ишь раздухарился. Ладно тебе. Ты ешь. Тебе хорошо есть надо. Я котлеты в тумбочку положу. Поешь потом. Да?
— …недвижимость, — пробормотал Павел и закрыл глаза.
Мне тоже хотелось подержать на прощанье его руку, но я боялся его потревожить — и так и не решился.
19
Снег сыпал вовсю, и с заднего стекла уже пришлось смахивать щеткой. — Куда тебе по такой погоде? — напористо спрашивала
Людмила. Снежинки таяли на лету возле ее раскрасневшегося лица.
— Ты смотри, метет-то! Давай ночуй, утром поедешь, нечего!
— Утром пока доберешься, — бормотал я, поеживаясь. — День насмарку…
— День! — фыркнула она. — Тут вся жизнь под откос, а ты из-за дня печалишься. Давай, не морочь голову, оставайся. Гляди, как запогодило. А не дай бог, в дороге что? И будешь куковать. А?
Машины помаргивали фарами, медленно скользили заснеженные троллейбусы. Трамваи стояли в снегу на площади возле театра молчаливой вереницей замерзающих мамонтов. Кисейные лапы метели празднично рукоплескали ветру, в ртутном свете фонарей все двигалось и дышало. Кренясь, город погружался в долгий снегопад…
Оказалось, Людмила живет точно в такой же, как у Павла, квартире, — только не в панельной пятиэтажке, а в кирпичной, не на четвертом этаже, а на первом, и не в запущенной, а вылизанной до состояния леденца на языке у ребенка. Я еще топтался в прихожей, пытаясь понять, куда пристроить куртку (вешалка была до отказа забита какой-то одеждой), а Людмила уже, повторяя:
«Сейчас, сейчас! Сейчас, сейчас!..» — как на пожар бросилась на кухню. Через полторы секунды там отчаянно гремели кастрюли, лилась вода, что-то трещало, стучало и брякало, и Людмила с удовольствием перекрикивала все это, продолжая разговор: «…не может, нет. Совсем одна не может. Куда ей? Пускай уж с нами лучше тут живет, чем по чужим-то людям. Разве дело? А что? И нормально: я вчера ее дворничихой приткнула в нашем околотке… ничего! Пускай-ка вот метлой помашет! Да лопатой! А то что же?
Все по технике ее пускать хотели — а куда ей по технике? Она читать-то по складам едва научилась… Ничего. Там тоже люди работают. Скребком пошурует годик — потом в диспетчеры возьмут… А как себя покажет! Конечно, волоха-то кому нужна? А если видят: девка шустрая, грамотная, — что ж? Так что пусть уж пока с нами. Я уж и пригляжу, а если что, так и скажу, не постесняюсь. С нами-то она хорошая — просто не нарадуюсь: и сделает все, и в магазин, и слова плохого не услышишь. Пускай. А вот Павел выпишется, тогда уже посмотрим. Ее с теми лахудрами нельзя оставлять. Им что? Им глаза залить — и трава не расти. А девке жить. Может, глядишь, еще замуж выйдет. И ничего такого.
Всякие выходят. Разве угадаешь? Одна, глядишь, всем хороша — а всю жизнь мается. Другая оторви да брось — а все по уму. Да вон хоть бы Катьку-то Параскину взять — над нами живет. Тоже та еще разумница… едва шесть классов кончила, и пьянка была, и все… с парнями сколько моталась — это ж ужас, это ж ужас!.. никакого сладу с нею не было. А потом, глядишь, ничего: замуж вышла, сыночка родила… И парень-то такой приличный попался, живут.
Ладно, чего ты тут, ты в залу иди, в залу».
В комнатах была теснота — большую почти впритык занимали стол с несколькими стульями, заставленная хрусталем хельга, платяной шкаф, комодик с телевизором, закрытым расшитой крахмальной салфеткой, диван и два мягких кресла, в каждом из которых лежала думочка — в одном черного шелка, а в другом — зеленого. В маленькой, запроходной, стояли вдоль две узкие кровати, застеленные алыми, с кистями, покрывалами, а между ними у стены как раз помещался лакированный комодик. На полу и тут и там лежали ковры: в «зале» — большой, бахромчатый, а в маленькой комнате — узкий между кроватями. На окнах кустилась герань в разрисованных маслом горшках, и жирный рыжий кот сидел под геранью на подоконнике, с нескрываемым неодобрением наблюдая вприщур, как я расхаживаю по квартире.
Скоро появилась Вика. Едва только размотав заснеженный и мокрый платок, стащив резиновые сапоги, бросив ватник под вешалку (он так и встал там, растопырив рукава и не желая прощаться с формой ее тела), заполошно со мной поздоровавшись, она так же заполошно, с какими-то причитаниями, кинулась на кухню помогать.
Теперь они шуровали там вдвоем, Людмила покрикивала, и дым стоял коромыслом. Я прислушивался к их деятельности с беспокойством: судя по всему, грозило какое-то необыкновенное обжорство. Однако когда в скором времени пришел с работы Людмилин муж Валерий — высокий неразговорчивый человек лет сорока, хмуроватый и, похоже, в полной завязке, — а следом сын Артем — долговязый и тоже хмурый, в отца, — и мы расселись за столом, все оказалось не так страшно: Людмила внесла лохань с вареными сосисками, Вика — большую кастрюлю с вареной же картошкой, а хлеб резал я, потому что руки у всех уже были заняты.
После чаю и телевизора вечер быстро скатился в поздноту…
Артем посапывал на соседней кровати. Снег шуршал по оконному карнизу, а иногда ветер горстями швырял его в стекла. Фонарь у подъезда скрипел и раскачивался, и вместе с ним раскачивались светлые полосы на потолке и стенах. Еще раскладушка скрипела подчас за неплотно прикрытой дверью — это Вика ворочалась на ней в соседней комнате.
Сладко поеживаясь, я слушал снег, представляя, как он медленно летит в кромешной тьме над ледяной землей; я думал о всякой всячине и даже ступню выпростал из-под одеяла, как учила мама (если хочешь быстро уснуть, нужно, чтобы что-нибудь немножко зябло), — а сон все не шел. Уже мысли начинали путаться, и какой-то дальний нездешний звон примешивался к шуршанию снега и скрипу фонаря; как вдруг то Асечку начинало заносить на повороте, и я холодел, пытаясь объехать встречный грузовик, то выплывала из мерцающих сумерек физиономия Аллы Владимировны Кеттлер, заставляя вздрогнуть от мгновенного укола злости.
Вот же проклятая баба!
А еще говорят, что жизнь полосатая… и где она, спрашивается, полосатая? Как началось два года назад с этой копенгагенской истории, так и тянется по сю пору — все одно к одному… Не двадцать четыре тысячи в Копенгаген — так у Островского инфаркт.
Не Островский в больницу перед самой сделкой — тогда Елена Наумовна кинет. Не Елена Наумовна — так вот, пожалуйста, целый обвал: мало того, что в Кеттлершу все уперлось, чтоб ей пусто было, так еще и Огурцов вон куда подался: из варяг в греки. А какой клиент был!..