перевернутое изображение бога. Он так себя и мыслит; золото для него – лишь символ божественной власти над бытием. Деньги спят в сундуках «сном силы и покоя, / Как боги спят в глубоких небесах»; властвуя над ними, Барон властвует и над богами. Он много раз повторяет: «Я царствую!» – и это не пустые слова.
В отличие от Альбера он ценит деньги не как средство, а как цель; ради них готов терпеть лишения – не меньшие, чем вдова с детьми; ради них он победил страсти; он аскет в том смысле, в каком аскетом был Эпикур, ценивший не обладание, но сознание возможности обладания. (Недаром в его монолог включен образ «спящих богов», который восходит к Эпикуру.) Отец считает сына врагом не потому, что тот плох, но потому, что – расточителен; его карман – это дыра, через которую может утечь святыня золота.
Но золото, ради которого побеждены страсти, само становится страстью – и побеждает «рыцаря» Барона. Чтобы подчеркнуть это, Пушкин и вводит в действие ростовщика Соломона, который ссужает бедного сына богача Барона деньгами и в конце концов советует отравить отца. С одной стороны, жид – антипод Барона, он ценит золото как таковое; он лишен и намека на «возвышенность» чувств (хотя бы и такую демонически низменную возвышенность, как у Барона). С другой – «возвышенный» накопитель Барон готов унижаться и лгать, лишь бы не оплачивать расходы сына. Вызванный по жалобе последнего к Герцогу, он ведет себя не как рыцарь, но как изворачивающийся подлец. В «рисунке» его поведения полностью повторяется «рисунок» поведения Соломона в первой сцене трагедии. И «рыцарский» жест (перчатка – вызов на дуэль) в ответ на обвинение во лжи, брошенное Альбером в присутствии Герцога, лишь резче оттеняет его полную измену духу и букве рыцарства. Финальное восклицание Герцога над телом внезапно умирающего Барона («Ужасный век, ужасные сердца!») в равной мере относится к обоим героям-антагонистам.
<2> «Моцарт и Сальери»
(1830; опубл. -1831)
Моцарт – центральный персонаж трагедии, весьма условно связанный с исторической личностью своего прототипа, великого австрийского композитора.
Образ Моцарта, созданный Пушкиным, не совпадает ни с одной из традиций изображения художника, поэта, музыканта в русской литературе – от романтической поэзии 1810-1820-х годов до «гофманианской» прозы В. Ф. Одоевского, Н. А. Полевого (чуть позже Н. В. Гоголя). Создавая новый тип героя-художника, идеальный образ «сына гармонии», «гуляки праздного», Пушкин опирался, скорее, на свой собственный опыт – в меньшей степени на образы Чарского и Импровизатора из «Египетских ночей», в большей – на образ Автора в лирике и в «Евгении Онегине». При этом Моцарту переданы не автобиографические черты, но творческое самоощущение Пушкина.
В трагедии две сцены. Моцарт дважды встречается со своим другом-антагонистом Сальери – в его комнате и в трактире. Дважды уходит домой. Первый раз, чтобы «сказать жене», что его к обеду ждать не нужно, второй – чтобы выпить яд, подсыпанный Сальери, и уснуть «надолго… навсегда». Во время первой встречи он счастлив, во время другой – хмур. И оба раза причина его настроения – музыка. Он живет ею, будь то игра слепого трактирного «скрыпача», которого Моцарт приводит к Сальери («Смешнее отроду ты ничего / Не слыхивал… / <…> / Из Моцарта нам что-нибудь!», будь то этюд, сочиненный им этой ночью. Или счастливый мотив из оперы Сальери-Бомарше «Тарар». Или Requiem, «недели три тому» заказанный «черным человеком», который так и не пришел за партитурой и с тех пор повсюду чудится Моцарту:
Мне день и ночь покоя не даетМой черный человек. За мною всюдуКак тень он гонится. Вот и теперьМне кажется, он с нами сам-третейСидит.
Моцарт (в отличие от Сальери) не отделяет «жизнь» от «музыки», а «музыку» от «жизни»; для него это два созвучия единой гармонии. Поэтому он может «позволить» себе быть «гулякой праздным», «бездельником», который как бы случайно, мимоходом создает шедевры. Моцарт (опять же в отличие от Сальери) ни слова не говорит о Боге, вере; но жизнеощущение его религиозно. И формула «Нас мало избранных» звучит в устах Моцарта как раскавыченная цитата из Евангелия. Не отделяя «жизнь» от «музыки», он резко отделяет добро от зла; быть сыном гармонии, счастливцем праздным, гением – значит быть несовместным со злодейством:
Моцарт
Ах, правда ли, Сальери,Что Бомарше кого-то отравил?
Сальери
Не думаю: он слитком был смешонДля ремесла такого.
Моцарт
Он же гений,Как ты да я. А гений и злодейство —Две вещи несовместные. Не правда ль?
Сальери – герой-антагонист Моцарта. Оттолкнувшись от вымышленной истории об отравлении Моцарта знаменитым итальянским композитором Антонио Сальери (1750–1825), жившим в Вене (см. пушкинскую заметку «О Сальери», 1832), Пушкин создал образ «жреца, служителя искусства», который ставит себя на место Бога, чтобы вернуть миру утраченное равновесие. Именно это стремление восстановить справедливость миропорядка, а не «зависть» к Моцарту сама по себе толкает Сальери на злодейство, о чем читатель (слушатель, зритель) узнает из монолога, которым трагедия открывается: «Все говорят: нет правды на земле. / Но правды нет – и выше».
И монолог, и реплики Сальери в диалоге с Моцартом (то, что Моцарт приводит с собою слепого «скрипача» из трактира и заставляет его играть арию из «Дон Жуана», оскорбляет собеседника до глубины души) насыщены религиозной лексикой. Впервые музыка коснулась его сердца в «старинной церкви»; свой кабинет он именует «безмолвной кельей», дар – священным, Моцарта – богом. Даже яд, восемнадцать лет назад подаренный ему «его Изорой», а ныне переходящий в «чашу дружбы», он называет «заветным даром любви». Эго не случайные обмолвки. Сальери относится к музыке, как священник относится к церковному действу. Всякого композитора он считает совершителем таинства, обособленного от «низкой» жизни. Тот же, кто не слишком самоотвержен и «аскетичен», а главное – недостаточно серьезно относится к Музыке, для Сальери – отступник, опасный еретик.
Вот почему он так болезненно завидует Моцарту, хотя не был завистником, когда публике явился «великий Глюк» и перечеркнул весь его прежний опыт, заставил заново начать восхождение к вершинам славы. Не завидовал он и тогда, когда «Пиччини / Пленить умел слух диких парижан». Дело не в том, что Моцарт преисполнен вдохновения, а Сальери, «Звуки умертвив, / Музыку <…> разъял, как труп. Поверил / <…> алгеброй гармонию». В конце концов, ремесло он поставил лишь подножием искусству, и весь «алгебраизм» Сальери ничуть не мешает ему вкушать в миг творчества «восторг и слезы вдохновенья». Нет, он завидует Моцарту только потому, что великий дар достался человеку, этого не заслуживающему. «Моцарт недостоин сам себя»; его беспечность, праздность, легкость оскорбляют величие жизненного подвига: «Мне не смешно, когда маляр негодный / Мне пачкает Мадонну Рафаэля». Будь Моцарт иным, будь он