— Ладно, ладно, рабочий народ не арестуешь.
Тимош не мог долго оставаться на заводе, однако сознание ответственности, приподнятость, возбуждение, охватившее всех, раздвигали рамки времени до предела, насыщали его событиями и мыслями. Тимош схватывал все на лету, с полуслова, одним взглядом.
Кто-то шутя сказал, что беспартийный Лунь теперь в сущности остался единственным представителем партии в цеху. Об этом можно было и не говорить, стоило только взглянуть на суровую, решительную фигуру старого токаря.
— Товарищи, — раздавал листовки Тимош. — Я только что из деревни, солдатские семьи бедствуют, дворы осиротели, хлеба не убраны. Я был в военном городке, говорил с людьми из маршевых рот — солдаты знают о положении в тылу, готовы поддержать рабочих.
Два парня, хотя их никто не предупреждал, молча отделились от собравшихся в курилке, стали по краям на страже. Одного Тимош сразу узнал — Сережка Колобродов, товарищ Сашка, другой незнакомый, очевидно, новенький.
— Это кто говорит? — слышалось в толпе рабочих.
— Да это наш, из снарядного или штамповального. Кажись, из штамповального.
— Ну да, из штамповального — Тимошка Руденко.
— Верно говорит.
— Передай сюда листок, парень.
— Давай сюда!
Василий Савельевич Лунь настороженно и, Тимошу казалось, неодобрительно наблюдал за всем происходившим. Листок он взял, но тотчас спрятал и всё порывался что-то сказать, однако оттягивал и не подходил к Тимошу.
— Пора уже! Расходитесь, товарищи! — Лунь стоял рядом. — Уходи, парень, от беды.
Василий Савельевич, не слушая Тимоша, вывел его на заводской двор, втолкнул в двери склада:
— Давай на другую сторону, там выход есть.
Во дворе слышались уже окрики:
— Чего собрались? Кто посторонний?
Тимош шепнул Луню:
— Дальше я сам, дядя Василий.
— Ладно — сам!
Старик провел его до пролаза, посторожил, пока проберется и последовал за ним.
— Возвращайтесь, дядя Василий.
— Ладно, — так же хмуро буркнул старик. Он следовал за Тимошем, пока не вышли к реке и не перебрались по узкому дощатому мостку на другую сторону. Тут он догнал Руденко:
— Кто послал?
— По поручению комитета, — уверенно отозвался Тимош.
— По поручению… — пробормотал Василий Савельевич, что-то обдумывая, — ну, тогда ты вот что им скажи: не следовало тебя присылать. Человек ты на заводе приметный, еще по дворовой бригаде помнят, да и разыскивают тебя. К тому же малоопытный. Зачем такого присылать в трудное время!
Тимоша словно холодной водой окатили:
— Разве я неправильно говорил, дядя Василий?
— Говорил правильно. Пришел неправильно. Нельзя тебе у нас появляться. Сам подумай: привяжутся, хвост за собой приведешь — и тебе беда и людям. А дело, между тем, простое: передавай листки мне или кому-либо из наших рабочих, а мы уж найдем им место. У нас на заводе всегда так делали.
«У нас на заводе всегда так делали», — повторил про себя Тимош, с удивлением приглядываясь к Василию Савельевичу — поразило спокойствие и уверенность, рабочая хватка простого беспартийного человека.
— Ивановская двадцать, — продолжал, между тем, Лунь, — там меня каждая собака знает, — и протянул руку: — Ну всё. Давай уходи.
«У нас на заводе всегда так делали», — всю дорогу вертелось в голове Тимоша.
Как всё у него просто и вместе с тем надежно, крепко, проверено жизнью, этим самым «всегда».
Однако пылкость и порыв Агнесы больше увлекали Тимоша.
Неужели Агнеса была не права?
Неужели она действовала по собственному усмотрению, по своей личной воле, не считаясь с другими, не советуясь. Разве могут быть разные правила — одни для завода, другие для Агнесы.
Но, быть может, дело тут вовсе не в правилах, а в обстановке, все диктуется обстановкой?
Тимош перебирал в уме сказанное на заводе, вспоминал, как отнеслись к его приходу рабочие, как приняли листовки:
«Передай — мы все за одно!»
Нет, в этом больше порыва, больше яркости. Это сильней захватывает!
Дома Агнеса заставила его подробно рассказать о выступлении на заводе, переспрашивала, заставляла повторять, Тимош старался возможно обстоятельнее сообщить обо всём, что произошло, что удалось подметить, только об одном умолчал: о предостережении Василия Савельевича. Почему он так поступил, Тимош не знал. Быть может, считал излишним говорить сейчас — будет новое дело, будет и разговор.
Выслушав Тимоша, Агнеса ничего не сказала, а только передала вторую пачку листовок:
— Отвезешь в Моторивку. Вызовешь Матрену Даниловну и вручишь ей лично, чтобы никто не знал.
Тимош взглянул на Агнесу:
— А если Матрена Даниловна спросит, где живу?
— Ей скажешь. Только ей.
На этот раз Тимош ничего не расспрашивал о Любе, выполнил поручение и поспешил домой. Прошло больше месяца, пока Тимош вновь попал в Моторивку. Последним впечатлением, которое увозил он, было: почерневшее от дождей сено, размытая ливнями глина и лошади по брюхо в грязи, тянущие возы в гору. Брошенные хлеба в полях всё время стояли перед глазами. Неспокойное чувство не покидало его — он должен был уезжать, когда кругом нужны руки.
Он никогда не думал, что скошенный хлеб может звать!
В городе, на квартире его ждало новое.
Еще в сенях Тимош заслышал шум. Кто-то перебирал струны гитары. Голоса звенели оживленно. Походило на то, что люди собрались отметить семейное торжество, или затеяли пирушку. Одним словом, обстановка сложилась для него непривычная и, если б не усталость с дороги, он ни за что не вошел бы в комнату.
Едва Тимош переступил порог, гости так и уставились на него. Руденко растерялся, не сразу разобрался в том, что происходило. Заметил только, что было сильно накурено и что портрет деда поглядывал настороженней обычного.
Агнеса тотчас обратилась к собравшимся:
— Товарищи, представляю вам: младший брат Ивана!
Только что не сказала: «младшенький!» И забыла о Тимоше. Все забыли о нем, как часто бывает в оживленном обществе, когда смотрят на человека, улыбаются ему, кивают головой, говорят «да» или «нет», не замечая его, и только уж потом, под шапочный разбор бросят вслед:
— Славный парень!
Тимош без труда определил: всех этих людей связывал старый, давний спор, и он поспешил отойти в сторону забился в угол, молча предоставив возможность Александре Терентьевне отобрать у него промокший картуз, тужурку, подать чашку горячего чая.
Немного пообвыкнув, Тимош заметил, что народу в комнате было не так уж много, однако заполнял он собой всё и шумел, как целый университет.
Продолжая прерванный спор, бородатый студент, похожий на бурлака, наряженного в студенческую тужурку, чернобровый с глазами небесной голубизны, проговорил с таким видом, словно бросал факел в пороховой погреб:
— Мы, интеллигентная братия, смешной народ. Всё знаем. Всё можем, и ничего не можем. Послушать хоть бы вас, коллега. И вы всё знаете. В чем ошибки девятьсот пятого года — знаете. В чем сила Карла Маркса — знаете. А что делать, не знаете!
— То есть, это почему? Я, кажется, ясно сказал: положение на заводах, в селе и на фронте…
— Слава богу, до положения на заводах додумались. Это уже прогресс. Это уже нечто больше, чем «до победного?».
— От положения на заводах зависит…
Тимош взглянул в сторону отбивавшегося коллеги и узнал Мишеньку. Он очень изменился, осунулся, утратил блеск и румянец, огрубел и от этого заметно выиграл, стал больше походить на человека. Тимоша он давно приметил — узнавал, но не признавал.
— Мишенька, да вы ведь не имеете ни малейшего представления о положении на заводах.
— Ну, почему же, — вмешался Павел, — они же люди образованные, газеты читают.
Бородатый студент сидел в противоположном, углу под фикусом, оседлав стул верхом. На пальцах отставленных рук была намотана пасма красного гаруса, Агнеса собирала нитку с его рук и ловко укладывала виток к витку на картонную моталку.
— Видишь ли, Агния, — продолжал спор бородатый студент, — нас с тобой, собственно, только два вопроса разъединяют: «что» и «как». Мы считаем: главное это — что делать и во имя чего бороться. Остальное подчинено главному. Пребывать в подполье, таиться в подвалах, пробираться с поднятым воротником может не только-преданный рабочему делу партиец, но и любой Сашка-семинарист или Сонька — Золотая ручка. Не в этом романтика и существо вопроса. Вот чего ты никак не хочешь понять.
Тимош из своего угла пристально наблюдал за Павлом и бородатым студентом. Но не смел вмешиваться в разговор.
Мишенька, опасаясь, как бы по старинке не оказаться мишенью, стал собираться:
— Спасибо, все-таки, господа, за тепло и уют. Сейчас трудно жить. Нестерпимо трудно жить. Всё страшно усложнилось. От каждого требуют невероятного… До свидания, коллеги.