— Я не могу тебя оставить, пойми. Ну, как я тебя оставлю? Хоть до города провожу, — злое ревнивое чувство, обида за бабью покорность, и крепкое, насмерть решение ни за что, никому не отдать.
— Ладно, ступай. Я приду к поезду.
Она глянула на него умоляюще, хотела что-то сказать, но поняла, что не отступится, опустила голову. Наталка еще в воротах встретила Тимоша.
— Иди скорее, мама спрашивали.
— Что такое?
— Не знаю. Наверно, что-нибудь важное.
— Прасковья Даниловна приехала?
— Да нет, они не приехали.
— Из города что-нибудь?
— Та может, из города, — и крикнула в хату, — мама, Тимошка пришел. Ма-ама-а!
Матрена Даниловна не откликнулась.
— Ма-амо-о! — снова позвала Наталка и снова никто не откликнулся. Наталка побежала в хату и тотчас появилась па крыльце.
— Ну, ты смотри! Только что была и уже нету, — она удивленно оглядывалась по сторонам.
— Ну, ступай, скорее. Достань из погреба глечики. Мама просили.
— Сама достанешь. Я в город спешу.
— А тебя ж мама спрашивали. Наверно, из города кто-нибудь приехал.
— Из города? — подскочил к ней Тимош. — Что же ты молчишь?
— Да ты же не слушал…
— Кто приехал?
— Не знаю. Мама, наверно, знают. Они просили молоко достать, надо ж гостей нагодувать.
— Давай, скорей, где твои глечики!
— Да в погребе ж. У нас погреб глубокий. Я боюсь.
— Хорошо, пошли скорее.
Наталка побежала впереди, послушная, притихшая. Проворно открыла дверцу, а потом еще и ляду.
— Вот сюда, Тимошенька. Ты полезай, а я тут постою, подожду. Только осторожно, не обломи ступеньки. Драбынка у нас тоненькая, дивчачья.
Погреб оказался добрый, глубокий, да еще из ямы ход в закутки — сам хозяин когда-то начинал строить, надеясь разбогатеть. Лесенка была тощая, несомненно, другой уже рукой собранная, перекладинки где гвоздями приколочены, а где перехвачены сыромятным ремешком, берестовые жерди так и ходят ходуном.
— Ты ж там осторожно, Тимошенька.
Наконец, нога коснулась сырой земли, что-то осыпалось, хлопнуло. Тимош споткнулся и чуть не растянулся на песке. Запах укропа, залежавшейся прошлогодней огородины, с детства знакомый дух погреба наполнял всё.
— Ну, где твои глечики?
— Там, дальше, под стенкой.
— Ничего тут нету.
— Да под щепкой, говорят, правее.
— Кадушки тут и больше ничего.
— Ой, какой ты бестолковый. Ну, смотри на меня. Смотришь?
— Смотрю.
— Ну, а теперь повернись. Повернулся?
— Повернулся.
— А теперь иди прямо.
— Ничего тут нету. И вообще, отстань со своими глечиками. Полезай сама. Мне в город надо.
— А ты доставай глечики и поезжай себе. А то ж мама просили…
— Нет тут никаких глечиков.
В погребе что-то осунулось, грохнуло. Потом наступила тишина.
— Тимоша! — Наталка прислушалась. — Тимоша, где ты?
— А черт его знает где. Что-то зазвенело.
— Ой, не перекинь молоко!
Снова тишина.
— Тимошенька, я тебе сейчас присвечу!
Наталка опустилась на колени и потянула к себе лестницу.
— Куда ты драбыну тянешь? — крикнул снизу Тимош.
— Та у нас спички на горище, а лестницу соседи забрали. Я сейчас, — девчонка вытащила лестницу и понесла ее в хату.
— Наталка! Наталка! — кричал Тимош.
— Я сейчас, Тимошенька, — глухо донесся девичий голос.
Прошла минута, другая. Тимоша начинал пробирать уже холодок.
— Наталка!
Никакого ответа.
— Наталка, ирод!
Тишина.
Тимош ощупью пробрался к тому месту, где тусклыми пятнами играл свет.
— На-тал-ка!
Под руками отвесный земляной срез, скользкий, сыпучий, не за что уцепиться, не на что ногой стать.
…Не скоро во дворе послышался окрик Матрены Даниловны:
— Кто это погреб открыл? Кто дверки бросил настежь?
— Матрена Даниловна! — кричал Тимош.
— Кто это кричит? Это ты сидишь в погребе, Тимошка?
И тотчас послышался звонкий голосок:
— Мама, я ему сейчас лестницу опущу. А то он без лестницы не вылезет.
Наверху засуетились, захлопали дверками, застучали лестницей о порожек:
— Нашел глечики, Тимошенька?
Чуть не обломившись на жиденькой лестнице, Тимош выбрался на белый свет.
— Кто приехал, Матрена Даниловна?
— Никто не приезжал.
— Не приезжал? — переспросил Тимош. — А вы ж приказали Наталке, чтоб людей ждали. Приказали молока из погреба достать.
— Я приказала, чтобы не смела доставать из погреба глечики, пока Прасковья не приедет. Чтобы молоко было холодное.
— Ой, боже мой, прижала ладони к пылающим щекам Наталка, — а я ж всё перепутала!
Тимош схватил девчонку, поднял высоко над погребом…
Подержал так минуту и, стиснув зубы, бережно опустил на землю.
— Ой, какой ты сильный, Тимош, — похвалила она парня.
— Уберите ее с моих глаз, Матрена Даниловна. И прощайте пока, я на поезд спешу.
— А вон где он — поезд! — воскликнула Наталка, — он где: за рощей, за могилами. Слышишь: загудел, засвистел и уже нема. Пропал. Опоздал на поезд, Тимошенька!
— Радуешься?
— Ой, радуюсь! А ты кричи, кричи сильнее, Тимошенька, — она вдруг вплотную приблизилась к Тимошу, — зови: «Лю-ба-а, Любочка-а» Может, услышит. Не радуюсь, а смотреть противно. Баба в город до своего мужика подалась и он за нею. Не поедешь!
— Тебя не касается.
— В нашей хате живешь, значит, касается.
— Хатой попрекаешь?
— Да будет вам, завелись!
— А что она хатой попрекает? И так всю жизнь в чужой хате живу!
— Скаженные! Хоть ты умней будь, Тимошка. Ты ж таки, слава богу, парубок.
— Парубок! Работать так парубок, а слово сказать — рот затыкают. Да ну вас всех! — и пошел со двора.
Последние дни Тимош спал во дворе, на сене. Сон приходил сразу, крепкий. Но на этот раз долго не мог уснуть, роились думы в разгоряченной голове — то возникает вдруг девичье лицо, то пригрезятся травы весенние над рекой и руки белые, поднятые к небу. То вдруг глянет на него суровое, измученное лицо солдата — кровь запеклась на устах.
…А дома, что? Там, в городе, у Ткачей? Почему не приехала Прасковья Даниловна? Политик!
Сейчас он видит себя маленьким-маленьким, беспомощным хлопчиком, брошенным на дороге. Налетели стражники на село, побили, порубали людей, запалили крестьянские хаты. Женщина упала на шляху, кровь на лице, ручейком струится из раны.
— Мама!
Тимош вздрагивает всем телом. Открывает глаза — глубокое небо над ним и звезды. «Возок» горит ясными огоньками. Да, здесь — «Возок», а в городе — Большая Медведица. Всего полсотни верст и уже — Медведица. По-разному люди живут, по-разному на небо смотрят. Вот, он пробыл тут много дней, достаточно много для того, чтобы понять: ничего не узнал об этих людях, от которых родился на свет, с которыми одной жизнью жил. Разлучила их судьба, оторвала, так и не вернулся! Сейчас он знает каждую хату вокруг, что где в хате стоит, косу в руки возьмет — не опозорится, за плугом пойдет. Но всё равно ему трудно, он выполняет работу, как послушный ученик, — у него уже другая дорога.
Почему он всё время думает об этом? Всё об одном? Порой ему кажется, что он знает все думы их — чего умом не доберет, сердцем почует, душой угадает. Что же тревожит его, где та черта, которую он так и не переступил? Как представляют они себе завтрашний день, как примут его, поднимутся на борьбу? Быть им вместе в этой борьбе, значит и понимать друг друга нужно по-братски. Не только, что где в хате стоит, но и что за тысячу лет вперед думается. Солнце, ведь одно над головой, их общее солнце!
Знает ли он так людей?
Ему трудно здесь, трудно привыкать к селянской жизни, а вот они, из этих деревень, приходят к ним на завод, принимают их бытие, их рабочее дело, разделяют судьбу, становятся рабочими.
И тут вдруг впервые подумал: им, ведь так же трудно свыкаться с новым, кинуть родную хату, клочок насиженной, кровью и потом пропитанной земли, вековые навыки и уклад, крестьянского бога и корову и отправиться в город, пройти проходную, сменить поле на цех, плуг на станок. Вставать до первых петухов, чтобы успеть отмахать десяток верст на чугунку, до гудка добраться в город, а потом к полночи вернуться домой, а то и за полночь. Зимой чугунка от морозов остынет, застрянет в метелях — валяйся, Грицько, на железнодорожных полатях, привыкай к рабочей доле! Хорошо, если до света дотянешься до хаты — поездники!
Как же объединить их всех под одним солнцем?
И так же впервые представился ему завод не просто соединением каменных коробок-цехов, не замкнутым предприятием, обнесенным забором, отгороженным, а крепко спаянным человеческими жизнями глубоко уходящими корнями во все стороны необъятной земли.
…Вдруг ему почудилось, что скрипнула оконная рама, кто-то легко спрыгнул на траву. И всё стихло. Черное небо сверкало звездами над головой, село спало и только где-то над рекой гукали и пели неугомонные девчата.