опаслив оглянувшись на соседок по палате, примирительно сказала:
— Ладно, ладно. Оленька, доча, расскажи, что случилось? Мне сказали, что ты с лестницы упала. С какой лестницы? Где? А Рома где?
Но Оля уже завелась. Нервы, и так расшатанные, совсем сдали.
— Нет больше Ромы, — запальчиво ответила она. — Он уехал. Навсегда. Навсегда уехал. Понимаешь? Нет его больше! Я его никогда не увижу. Из-за вас! Никогда… его… Не приходи больше!
Вместе со словами из ее груди вырвался горестный плач. Оля отвернулась от матери, уткнулась лицом в подушку, комкала ее, сжимала руками, закусывала и выла глухо и страшно.
Мать утешала ее, уговаривала, но, видя, что Оля лишь сильнее рыдает, извиваясь в кровати и пугая своим воем соседок, пошла на пост к медсестре.
— У Оли там срыв… истерика…
Вскоре после успокоительного Оля уснула.
На другой день мать снова пришла. Опасалась, конечно, но Оля больше не истерила. Она вообще почти не реагировала на нее. Едва отвечала на прямые вопросы: да, нет, не знаю. Потом вообще закрыла глаза и замолчала, словно притворилась спящей.
На самом деле, Оле надоело слушать ее причитания. Да и что ответишь на ее бесконечное:
— Оленька, ну что же делать будем? Отец ведь скоро все узнает… Это сейчас ты в больнице, а через неделю-другую тебя выпишут и что тогда?
Для себя Оля решила, что домой она не вернется. Скоро начнутся занятия в институте, можно будет попросить общежитие. Оно, говорят, ужасное. Развалюха просто. Мыши, клопы, тараканы, пьянки-гулянки. Но даже все это лучше, чем жить с отцом. Другой вопрос: на что жить? В кармашке рюкзака лежало немного денег — все, что она заработала за месяц лагере, будь он неладен. Там, конечно, очень мало. Так только — не протянуть ноги в первое время. Но потом она постарается найти работу. Любую. Хоть полы мыть, хоть дворы мести…
В очередной раз мать повздыхала, поохала и ушла. Оля задремала, а проснулась от ощущения, будто кто-то коснулся ее. Открыв глаза, она увидела знакомое веснушчатое лицо, рыжие вихры, беспокойные глаза. Миша.
Он неловко топтался рядом с кроватью и обрадовался, когда Оля проснулась. В этой его неловкости было даже что-то трогательное. И белый халат, явно малой, на нем смотрелся смешно и нелепо. Оля даже выдавила улыбку, и Миша сразу просиял.
— Привет. Вот зашел узнать, как ты.
А потом он водрузил на тумбочку пакет с фруктами: бананами, апельсинами, яблоками. Оля увидела эти злосчастные яблоки, которыми почему-то бредила последние дни — ела бы их и ела без остановки, и вдруг прослезилась.
— Что? Что-то не так? — испугался Миша.
Она качнула головой.
— Можешь, пожалуйста, помыть одно яблоко? Там в конце коридора умывальники.
— Конечно. Могу и все, чтоб тебе лишний раз не ходить.
Пока Миша мыл фрукты, она поднялась с кровати, худо-бедно прибрала руками волосы, запахнула халат. А когда вернулся, увела его из палаты. Разговаривать с ним при любопытных соседках не хотелось. Те и так наслушались лишнего, когда мать приходила.
В отделении был небольшой холл с креслами, диваном и даже телевизором, правда, вечно выключенным. Там они сели. Сначала Миша здорово стеснялся. И почти ничего не говорил, да и смотрел на Олю лишь урывками. Но на следующий день зачем-то пришел снова…
***
Пока Оля лежала в больнице, Миша навещал ее все дни, когда не работал. Постепенно даже разговорился, про себя начал что-то рассказывать. Однажды он столкнулся с Олиной матерью. Та его сразу же узнала, удивилась, конечно, но больше обрадовалась. И соседки по палате, решив, видимо, что он ее жених, вовсю его расхваливали:
— Хороший у тебя парень, сразу видно. Скромный, работящий. С таким, как за каменной стеной будешь.
В первых числах сентября Олю выписали. За день до этого она сказала Мише:
— Завтра не приходи.
— Почему? — напрягся он.
— Меня выписывают завтра.
— А-а, — понимающе протянул он. Потом, помявшись, спросил: — А можно я приду… ну, помогу с вещами там? До дома тебя провожу?
— Я не домой, — выдавила Оля, а ведь не хотела ему ничего говорить. А сказала, потому что страшно. Идти в неизвестность страшно. Остаться совсем одной страшно. А он и правда — каменная стена.
— А куда? — округлил глаза Миша.
Она пожала плечами.
— Попробую в общежитие заселиться. От нашего института.
— А дома что?
Оля посмотрела в его глаза, пристально, испытывающе. «Сейчас скажу правду и никогда его больше не увижу», — подумала она и… рассказала все, как есть.
— Домой мне нельзя.
— Почему?
— Потому что… — щеки ее залились краской. — У меня будет ребенок. Для моего отца это… в общем, это самый страшный позор.
День выдался теплый и солнечный. Они сидели в больничном скверике на скамейке. Воробьи копошились в траве, уже покрытой первыми облетевшими листьями. И все было так спокойно, так безмятежно вокруг.
Миша тяжело молчал, переваривая услышанное. Молчал долго. Потом все-таки спросил:
— А… ну, отец ребенка… он что?
— Он уехал отсюда навсегда.
— Почему? Бросил тебя, что ли?
В груди опять нестерпимо защемило, а глаза зажгло.
— Пожалуйста, прошу, давай не будем о нем. Я не могу просто… — всхлипнула Оля, утирая набежавшую слезу.
— Хорошо, конечно… — Миша закусил губу.
Попрощались они неловко, и Оля думала, что больше он не появится после ее откровений. Но нет. На следующий день Миша пришел прямо к выписке.
— Ты пойдешь со мной? В общежитие?
— Нет, у меня другое предложение. Пойдем жить ко мне? Я снял квартиру, тут недалеко. Хорошая квартира, маленькая, но все есть. Живу я один. Потеснюсь, ничего…
Оля молчала. Он стоял напротив, заглядывал ей в лицо. Потом вдруг сказал:
— Оль, я хотел сказать… — Он снова закусил нижнюю губу, отвел глаза в сторону и замолк, словно не мог на что-то решиться. Потом взглянул на нее и тихо произнес: — Я люблю тебя. Выходи за меня замуж… я буду тебя беречь…
32
Кремнегорск, 2010
В шесть утра Роман сошел на перрон и помог спуститься Лиле по скользким заиндевелым ступеням поезда — подхватил ее сумку и ей самой подал руку.
— Ой, как темно! И сколько снега! — удивилась Бучинская.
Ну, естественно, темно. Это ведь не Москва. Тусклый свет редких фонарей и сугробы по колено. Хорошо хоть перрон расчищен.
Впереди двухэтажное здание вокзала светилось как маяк. К нему они и направились. Красные цифры на электронном табло на крыше вокзала показывали время — 06:09, затем температуру — семнадцать градусов мороза. Из динамиков механический голос диспетчера сообщил: «Скорый поезд Москва — Благовещенск отправляется