– Батюшка, как успехи? – послышался голос Дубровина.
– Да что-то не видать вашей рыбы, – отозвался отец Евмений, углубляясь в поиски, но скоро снова забыл о корзине, представляя то, о чем рассказывал сегодня Турчин. Оказывается, олуши с Игарки поклоняются явлению природы, которое называется гладь. Гладь – это совершенное безветрие, когда река стоит без морщинки, и легкий туман стелется над ней, и замирает всё – человек и зверь, птицы и растения; всё сокрыто абсолютной тишиной и недвижностью, называемой гладью. Когда гладь наступает, человеку запрещено двигаться. Пешие останавливаются и становятся на колени, а кто на реке – глушат лодочные моторы и пристают к берегу, чтобы тоже стать на колени. Пока не минет гладь – поднимется ли ветерок или птица крикнет и просквозит туманную толщу, – человек не должен обронить ни слова. Такое поведение во время глади почитается у олушей за молитву. «Как красив и загадочен этот обычай! Соломина можно понять, когда он ищет Бога в безлюдье… А еще, – подумал отец Евмений, – хорошо бы на Игарке построить храм…»
Калинин и знакомый его – присутствовавший среди гостей мэр Весьегожска Лодыгин, плечистый, стриженный ежиком, – спустились выкурить по сигаре. Калинин поискал по карманам перочинный нож, чтобы отрезать кончик сигары, а Лодыгин отправился за гильотинкой в большой дом. В это время от реки по лестнице поднялась Катя и остановилась в павильоне, чтобы отдышаться и вглядеться в речную мглу.
– Как живешь? – спросил Калинин, подходя к ней и бросая зажженную спичку; он затянулся и сплюнул крошку табака.
– Нормально.
– А я думал, пресно, – сказал Калинин, выпуская дым и щуря глаза.
– Кому пресно, а кому и сытно, – сказала Катя, немного помолчав и оглядываясь, не спускается ли обратно Лодыгин.
– Слыхала? На сто косарей свадебку закатили.
Калинин придвинулся к Кате и приобнял ее сзади, прижимаясь всем телом и выпуская дым в ее волосы.
– Так что? – проговорил таможенник сдавленно. – Может, вмажемся, как думаешь? На пару косичек хватит.
– Не хочу, – Катя пошевелилась, чтобы разжать объятие.
– Красавица, что ж ты, задолжать решила? – медленно проговорил Калинин, еще сильнее вжимаясь в нее. – Это ты сейчас такая смелая, а как придет нужда, на коленях приползешь. Но ты смотри, я тогда злой буду. Когда тебе охота была, я не отказывал, а теперь игрушки врозь?
– Сказала же: не-хо-чу, – повторила Катя, чувствуя, как к отвращению примешивается страх.
– «Я белочка, я целочка»? – усмехнулся Калинин; помолчал и, ослабив хватку, добавил: – Я выводов пока делать не буду, подождем, когда ты другую песенку запоешь. Гуляй пока.
Катя вырвалась, но он придержал ее и, шлепнув по заду, пошел навстречу Лодыгину, спускавшемуся с двумя складными стульями в руках.
Немного погодя в павильон вошел Турчин и встал у перил, глядя на звезды. Только через несколько минут он вдруг заметил Катю.
– И вы здесь. А я все глаза на Венеру проглядел, – сказал он, кивнув на горизонт, над которым слезилась яркая звезда.
Турчин заговорил с ней впервые, и она растерялась. Он был недурен собой, и ум его был ей заметен, но Кате он не нравился, потому что однажды застал ее и Калинина на берегу; она не опасалась его, но сейчас, когда теплота смыла с сердца ледяную корку бесчувствия, присутствие Турчина вызывало у нее душевную боль.
– Как вам эта свадьба в зверинце? – спросил он помолчав.
– Мило и красиво, – отвечала она и добавила небрежно: – Да, здесь сейчас был Калинин, он говорит, что в сто тысяч обошлась.
– Троглодиты. Вот оно, счастье поработителей.
– Но тогда почему вы здесь? – спросила Катя. – Зачем в гостях злословить о хозяевах?
– Приличие – удел существ, у которых вместо ума домино. Вы действительно способны сочувствовать этим капиталистическим обезьянам?
– Эти обезьяны больницу отстроили. На их деньги вы людей лечите.
– Да не оскудеет рука дающего. Это раз. А то, что они отдают в народное пользование, даже милостыней назвать нельзя. Это два. Сначала разграбили страну, а теперь мы им за церкви да больницы в ногах должны валяться?
– Не в ногах. И не валяться. Но помалкивать хотя бы, – сказала Катя; ей вдруг пришло в голову поближе познакомиться с Турчиным, чтобы понять его. Ей по нраву были его категоричность и резкость, она сама была такая по натуре, но сегодня ей хотелось чистоты, хотелось быть чистой и душой, и телом.
– А я и помалкиваю, когда надо, – смягчившись, сказал Турчин. – Вы ведь не побежите сейчас докладывать Шиленскому о моем мнении?
– Не побегу, – улыбнулась Катя. – А не принесете ли вы сюда чего-нибудь выпить?
– А то как же! – засмеялся Турчин. – Уже принес. – Он распахнул куртку и достал из рукава плоскую флягу коньяка, а из карманов бокалы.
Катя выпила залпом, и ей захотелось найти Соломина и выпить с ним.
– Давайте позовем Соломина, – сказала она.
– Э-э, нет, – отказался Турчин, налил себе и выпил. – Я с этим господином даже в чисто поле не выйду, не то что чокаться.
– Отчего вы его не любите? – спросила Катя, снова беря бокал.
– Не люблю? Я не могу любить мужчин. В отличие от женщин. Считаю, что Соломин есть некий безусловный вред, соблазн, который запросто может приобрести эпидемический характер. С такой натурой страну не построишь, человека не вылепишь.
– Бросьте, он совершенно безобиден.
– Вот в том-то и дело, что совершенно. Пацифизм и правило другой щеки растлевают человечество беспомощностью. Когда айсоры, ассирийцы, народность такая, спасаясь от резни, бежали из Персии в Месопотамию, на снежном перевале они бросали стариков и детей. Они делали это, чтобы народ выжил. Наша страна сейчас на краю пропасти. Мы на ледовитом перевале. И при этом вы требуете от общества взвалить тяготы на Соломиных. Швейцар наш не старик и даже не ребенок. Ни рыба ни мясо, в мозгах одна лень да краски. Бездарность и беззубость проповедуются им в качестве необходимых качеств строителя Царства Божия на земле.
– Вы преувеличиваете, – сказала Катя, чувствуя, как пьянеет; она вдруг стала противна самой себе, поняв, что неясная мысль сблизиться сейчас с Турчиным и его этой близостью задобрить, чтобы он не думал о ней плохо в связи с таможенником, только притворство, а ее подлинное желание состоит в том, чтобы позаигрывать с ним, а может быть, и сойтись.
– Надо идти, – сказала она. – Дубровин зовет.
Наверху праздник продолжался. Гости высыпали из столовой, повсюду на террасах зажглись фонари, официанты раздали пледы и расставили плетеные кресла и шезлонги. Здесь угощались десертом и мускатом; и многие находили, что финики, начиненные орехами с маслом, ужасно вкусные, а мускат – идеальный напиток под эту закуску. Как это водится на всех празднествах, компании смешались, расстегнулись воротнички и началось общение; то и дело слышалсь взрывы смеха, от которых мужчины сгибались и не сразу приходили в вертикальное положение; невеста сняла туфли и стала гоняться за женихом; детей увели спать, и некоторые дамы, кутаясь в пледы, уже вытянулись в шезлонгах. Соломин и отец Евмений сидели возле осоловевшего Дубровина, к ним подошел Турчин, спустилась Катя. Сигарный дым клубился и плыл над террасами. Кто-то решил прогуляться к реке, и Шиленский предупреждал каждого, что лестница крутая и длинная, для спортивного нрава. Катя осушила еще бокал и забыла про Калинина.
– Как прекрасно быть среди веселья, среди достатка и уверенности в будущем, – сказал Соломин. – Но все это не так уж и по мне. Мне нравится сидеть и сторожить поклевку, но так, чтоб река уходила за поворот в высоких лесистых берегах и солнце слепило на плесе.
– Разве? Чего ж вы навсегда там не остались? Зачем мучаете себя среди нас? – произнес Турчин.
Соломин покосился на Катю; он никогда не понимал, за что Турчин не любит его, причина неприязни составляла для него тайну и возвращала в детство, когда дети враждуют, основываясь на необъяснимой антипатии или просто выбирая слабого, для того чтобы впервые попробовать вкус власти; ему досадно было, что Турчин принялся за него в присутствии Кати, и унизительное чувство обиды вдруг обернулось яростью; кровь бросилась ему в глаза, захотелось поднять стул и разбить его о наглеца, но Соломин постарался как можно ровнее сказать:
– В Чаусове уединение всегда под рукой, тем более скоро зима, не самое уютное время года для пребывания в природе… Вот вам я не позавидую, врачи обречены на общение с людьми.
– В самом деле, ветеринар избавлен от мизантропии, – сказала Катя. – Вы никогда не жалели, что не стали Айболитом? – обратилась она к Турчину.
Соломин поразился тому, что Катя его поддержала. Чувство благодарности взволновало его, и он услышал собственное сердце. Но он не был согласен с ней и с подозрением относился к людям, которые кичились своей любовью к животным; считал, что, любя животных, они обделяют любовью людей. Его раздражали Катина любовь к кошкам и отчужденность от людского мира, и он сказал – только для того, чтобы быть последовательным: