«Сегодня ужасный день, в какой-то момент мне показалось, что все летит к черту. Так оно и случилось бы, если бы не мой храбрый Зейдлиц и не отвага правого фланга, особливо полков любезного моего брата и генерала Форкаде. Поверьте, мой друг — они спасли и меня, и все Королевство. Признательность моя будет жить столько же, сколь и добытая ими слава. Но я никогда не прощу эти прусские полки, на которые я так рассчитывал. Сии скоты удирали, как старые б…и, и мне было смертельно больно смотреть на все это. Их охватил необоримый панический ужас. Сколь тяжело зависеть от такой толпы мерзавцев!»[128]
Затем он осчастливил своего конфидента стихами собственного сочинения:
Quel vainqueur ne doit qu’a ses armes Ses triumphes et son bonheur…
«Быть может, он и закончил бы строфу, если бы тут не принесли хлебцы с маслом». Де Катт признался ему, что «ничего не понял во всех производившихся маневрах», и король ответил на это: «Утешьтесь, здесь вы далеко не единственный»[129].
Даже в глазах де Катта король старался показать себя неоспоримым победителем, хотя на самом деле это было не столь уж очевидно. Обе стороны понесли чувствительные потери: через несколько дней русские сообщали о 10 886 убитых и 12 788 раненых; затем общие потери были снижены до 18 тыс. и 2882 попавших в плен. Они потеряли также 100 пушек и 30 знамен. У пруссаков эти цифры составляли 12 тыс. чел., 26 пушек и несколько знамен[130]. И та, и другая армии были обессилены: все не спали уже две ночи и сражались с девяти часов утра до половины девятого вечера. Многие офицеры и генералы получили ранения, а прусская армия потеряла доблестного Цитена. Положение обеих сторон было одинаково критическим, но, быть может, несколько лучшим у русских; хоть они и оказались отрезанными от своего вагенбурга и от пути отступления, но зато прочно удерживали высоты. В то же время их противники были разбросаны по всей долине. Кроме того, русские каждую минуту ожидали подхода Румянцева с 10–13 тыс. свежих войск, а Фридриху II нечего было и надеяться на какие-то подкрепления.
В конечном счёте возможности сражающихся уравновесились. Русская артиллерия почти все время сохраняла свое превосходство; число взятых у нее пушек свидетельствует лишь о плохих упряжках и дурной охране. По большей части это были брошенные орудия. Прусская кавалерия снова проявила свои несравненные качества. Пехота и с той, и с другой стороны в равной степени попадала в катастрофическое положение, однако русские заставили восхищаться собой даже врагов, в то время как прусские пехотинцы выказали какую-то необычную для них трусость. И на другой день их было бы труднее вывести под огонь, чем русских. Но, даже полагая, что 25 августа преимущество осталось за Фридрихом, нельзя утверждать, одержал ли бы он победу, продлись сражение и на следующее утро. Во всяком случае, Фермор даже и не помышлял о том, чтобы уступить ему.
Фридрих предавался чрезмерной игре воображения, когда на другой день сообщал английскому королю: «После продолжавшейся десять часов баталии мы одержали победу. Русские бегут в Польшу»[131]. Он был значительно ближе к истине, приказывая передать государственному министру Финкенштейну: «Сейчас тем более необходимо возместить цену сей победы <…> Король накануне новой баталии с русскими, кои хотят еще раз попытать счастья в сражении. Никогда еще не бывало столь упорного противника»[132].
Действия Фермора наутро, 26 августа, свидетельствовали скорее о наступлении, чем об отходе. Он присоединил правый фланг к левому и отправил обоз от Кварчена на Цорндорф. Однако из-за недостатка воды на высотах ему в конце концов пришлось тоже спуститься к Цорндорфу. Пруссаки отошли немного севернее: пехота к Цихеру, а кавалерия на Вилькерсдорф. Казалось, что они хотят пропустить Фермора к вагенбургу для отступления в сторону Бромберга, иначе говоря, предоставить неприятелю «золотой мост». Однако русский главнокомандующий отнюдь не спешил идти именно в том направлении, которое было желательно для Фридриха. Драгуны, а потом и казаки Ефремова тревожили прусскую кавалерию до самого Вилькерсдорфа. Прикрываясь этой подвижной завесой, Фермор приступил к устройству сильных батарей и возобновил обстрел прусских позиций с дистанции 1200 шагов. Казалось, он завязывает ту самую вторую баталию, которую Фридрих предрекал в письме к Финкенштейну.
Весь день 26 августа король ничего не предпринимал. Разоренной пожаром крестьянке, которая пришла к нему просить места для своего сына, он ответил: «Бедняга, как я могу дать ему место, когда не знаю, удастся ли самому удержаться на моем собственном?»[133] Чтобы объяснить свое почти боязливое бездействие, он напишет потом: «Будь у нас достаточно боевых припасов, атака несомнительно возобновилась бы, но приходилось сдерживать канонаду, чтобы не остаться совсем без пороха»[134]. То, о чем Фридрих говорил де Катту, показывает, что теперь ему вспомнились слова фельдмаршала Кейта, и он уже раскаивался в своем чрезмерном пренебрежении к противнику. Король повторял: «Хорошая пехота, дурные генералы», или: «Хорошая пехота, стойкая, но неопытная в маневрах, не умеет перестраиваться. Однако же она выстояла». Удалившись в шатер, он стал читать поэму Лукреция «О природе вещей», к которой всегда обращался, будучи в печальном расположении духа. Это был его молитвенник для сумрачных дней. «Вот видите, я взялся за Лукреция, — сказал он де Катту, — значит, мне совсем грустно». Потом у него вырвалось: «Завтра уйдем отсюда от тех, кого я не смог уничтожить». Очевидно, речь уже не шла о том, чтобы сбросить русских в Варту, или неотступно преследовать их, или принять капитуляцию Фермора, или, на худой конец, хотя бы наблюдать за их «бегством в Польшу». Фридрих уже не был Цезарем, изрекшим свое «Veni, vidi, vici», а лишь меланхолически задумчивым философом.
Фермор приказал тут же на поле сражения отслужить благодарственный молебен с обязательными в подобных случаях артиллерийскими залпами и мушкетной пальбой[135]. Он послал барона Розена с донесением к царице об одержанной «победе»[136], в котором оценивал силы пруссаков как 69 тыс. чел., хотя на самом деле они не превышали 32 тыс. Описывая далее прусские атаки, он присовокупляет:
«Армия Вашего Императорского Величества не уступила неприятелю ни единого вершка земли …, хотя сей последний имел на своей стороне не токмо авантаж ветра, но также и числительное превосходство. <…> В конце концов король прусский принужден оказался к ретираде с поля баталии. Мы провели всю ночь на виду у неприятеля, а заутро опять построились в ордер-де-баталии» [137].
Фермор признается, что не решился на атаку и ограничился только огнем артиллерии. Затем следует описание наступательных маневров неприятельской конницы, но «преужасный огонь наших пушек принудил оную оборотиться в бегство». Фермор не скрывает значительность собственных потерь, однако «было взято немалое число пленников, захвачены пушки и знамена, несумнительные трофеи нашей победы». Он не преминул уколоть принца Карла и генерала Сент-Андре, которые «сбежали, не надеясь на счастливый исход сего дела». (Известно, что оба они сполна отплатили ему хулою при своих дворах.) Фермор объясняет, что не предпринял атаки на следующий день по причине большой убыли людей в полках и совершенно расстроенного состояния корпуса Броуна. В донесении русского главнокомандующего было, во всяком случае, не меньше правды, чем в тех бюллетенях, которые Фридрих II через своего министра Финкенштейна рассылал по всем ветрам для всеевропейской известности.
Единственная ошибка Фермора заключалась в том, что он послал к генералу Доне парламентера с предложением перемирия на два или три дня для похорон всех убитых. На это, естественно, последовал ответ, что поскольку победу одержал король, то сие остается на его попечении. Но каждая армия занимала свою часть поля битвы, и забота о павших и раненых соответственно разделилась между ними.
Если верить Болотову, то на стороне королевской армии творились ужасающие дела:
«А мужики так были на них (русских. — Д.С.) злы, что как пруссаки согнали их несколько тысяч и заставили рыть ямы и погребать побитых, то метали они в оные не только мертвые трупы, но и самих тяжелораненых, лежащих беспомощными на месте сражения и зарывали их живыми в землю. Тщетно несчастные сии производили вопли, просили милосердия и с стенаниями напрягали последние свои силы, стараясь выдираться из-под мертвых трупов; но вновь накиданные на них кучи придавливали оных и лишали последнего дыхания»[138].
Впрочем Болотов вообще склонен к патетике, и сам он не присутствовал на том месте, хотя король не очень-то церемонился с пленниками, в том числе и с генерал-лейтенантом Чернышевым. Все они были отправлены в Кюстрин и посажены по казематам. На их жалобы о дурном содержании Фридрих велел ответить, что они сами виноваты в сожжении города.