– За нарушение клятвы и данного слова, – заученно, но без пафоса проговорил Ряшенцев.
– Да нет, друг мой! За то что я, офицер контрразведывательного отделения Генштаба, вступивший в ложу по приказу командования, однажды увидел на масонской сессии любопытный список из фамилий чиновников дипломатического корпуса его императорского величества. Увидел. Запомнил. И смог воспроизвести.
– И только?
– Только и всего. Правда, должности были высокие и фамилии очень известные.
– Всё это даже глупее, чем я думал, – только и сказал умирающий.
– Раз у нас пошла речь исповедального характера, скажи, Ряшенцев, столь деликатное поручение ты получил лично? Или это прозвучало на сессии для всех братьев?
– И на сессии, и лично от своего наставника, – ответил Ряшенцев.
– И последний вопрос. Существовала ли на тот момент военная ложа?
– Я не могу этого сказать. То есть не знаю.
– Никто ничего не знал, а все что-то делали.
– Значит, оружие ты мне не оставишь?
– И оружия не оставлю, и сам в тебя стрелять не буду, как ты того, наверное, возжелал, когда меня увидел.
– Сил нет терпеть, Мирк. А главное, и смысла никакого не вижу.
«Действительно, – думал Суровцев, – ничего глупее и придумать было невозможно. Третий год идёт гражданская война, в которой русские самым жестоким образом уничтожают русских. А какой-то дурак мотается по окровавленной стране и жаждет совершить ещё одно убийство, как он считает, из чистых побуждений, с высокой целью. Но дурак-то он дурак, – а сколько их ещё существует? В колчаковской армии, в действующей её части, масонов почти не было. Но вот что касается колчаковского правительства, то там были филиалы лож всех возможных послушаний. Как интересно знать, обстоит дело у Врангеля?»
Время от времени в белоэмигрантской среде говорили, что Красная армия похожа на редиску – сверху красная и белая внутри. Такое утверждение не было лишено правдивости, но скорее отражало заблуждения, нежели соответствовало истине. Для гражданской войны все упрощения не годятся. И это не исключение. Количество офицеров среди красных было не малым. «Не должно превышать двадцати пяти процентов командного состава», – предписывало распоряжение военного совета Юго-Западного фронта. И это ясно говорило о том, что без ограничений процент мог оказаться куда большим. А четверть – это приемлемая норма…
– Вот что, начштаб, – продолжил недавний разговор Гриценко, обращаясь к Суровцеву, – пока будем переформировываться, дуй-ка ты в отпуск по ранению! Видишь, как за нашего брата взялись! Я в Конармии не последний человек, а сегодня и мне пригрозили. Дескать, замашек офицерских оставить не могу… Когда бои шли, наши комиссары и особисты помалкивали, а тут пасти открыли. Как соревнуются, у кого больше… Так что и тебе, и мне через тебя покоя не дадут. Мне что-то с сегодняшнего дня как-то неуютно стало. А я не тебе чета. Я и погоны свои прапорщицкие меньше месяца носил. Ты чего-нибудь про Думенко слышал?
– О Думенко бойцы как-то говорили, – неопределённо ответил Суровцев.
– Так вот меня послушай. Мокеич казак лихой был. В есаулы храбростью и отвагой вышел. Злые языки говорят, что он самого Будённого, когда тот ещё эскадроном командовал, на лавке разложил да и выпорол. Было, не было – не знаю. Но болтает народ. Может, и через это тоже поплатился головой. А вся наша армии произошла из четвёртой кавдивизии, которой он заправлял. Так вот шибко комиссары его невзлюбили. Особенно иудейского племени. Шибко он их, а они его не переваривали. Да и командованию правду-матку резал. Комдив, орденоносец. Орден за пятым номером у него был. Революционным оружием самим Троцким награждён, а к стенке поставили и слова сказать не дали. Что-то, смотрю, не добрый ветер по нашим кустам опять гуляет. Так что приказ сам на себя пиши – и в отпуск. Недельки через две вернешься, а там против Врангеля двинем.
Гриценко встал из-за стола и прошёлся по горнице. Резко обернулся.
– Чего молчишь, начштаб?
– Думаю, – не сразу ответил Сергей Георгиевич.
– И думать нечего, – продолжил Гриценко.
– Отпуск – хорошо. Но проводить мне его негде, Алексей Петрович. В Сибирь не поедешь, а здесь так просто не отсидишься.
– Да брось ты. Документы сам себе выправляй и куда-нибудь к Чёрному морю… Так и так, напиши, красный командир в отпуске по ранению. Я бы и сам отдохнул, если бы мог. Но чую, без меня тут быстро и нового командира на полк найдут, а то и полк в эскадрон превратят. Деньги у тебя есть?
– Да откуда же у меня деньги? – искренне удивился Суровцев.
– Вот и я думаю… Откуда у тебя деньги, если ты не комиссар и не чекист? Я тебе дам.
– Спасибо, Алексей Петрович, но я ещё и долги возвращать привык.
– Это не ты. Это я тебе долг возвратить хочу. Если бы не ты, я так и остался бы в лесу под Владимиром-Волынским… без башки и с голой жопой…
Гриценко запустил руку в карман широких галифе. Через секунду вынул её и со всего размаху громко ударил раскрытой ладонью по столу. Звон металла о дерево сразу погас под широкой ладонью комполка.
– На! – как гусар в придорожном трактире резко выкрикнул он и убрал руку.
На выскобленном, неокрашенном дощатом столе оказалось три червонца царской чеканки. Целое состояние при тоннах бумажных денег, напечатанных всеми мыслимыми и немыслимыми революционными и контрреволюционными правительствами России.
Он ехал по ночам, преодолевая до рассвета примерно двадцать пять километров пути. Объезжая селения и мелкие хутора, избегая встреч как с красными частями, так и с мирным населением, которое и мирным было только в светлое время суток. Днём отсыпался в заросших мелким кустарником балках. Давал отдых коню. С заходом солнца снова трогался в путь. Под крупными звёздами южного неба чувство неприкаянности, собственной ненужности и бесполезности усиливалось жутким ощущением неизвестности. Как это было ни странно, но в Конармии он ощущал себя нужным и необходимым.
Ощущение бегства в который раз за последние годы накрыло его с головой. И неминуемый в этом случае вопрос «куда?» невидимо, но неумолимо вырастал перед обветренным и обгорелым под нещадными лучами солнца лицом. Он двигался по русской земле, как по вражеской территории. И чувствовал себя куда хуже, чем когда-то в разведке во вражеском тылу. Из разведки стремишься всеми силами к своим. Куда он стремился сейчас? И уже вопрос «зачем?» точно упирался в грудь, пытался остановить и оттолкнуть назад. И сам ответ на этот вопрос грозил опрокинуть навзничь. Некуда! Некуда и незачем…
Тонкая синяя полоска отчеркнула жёлтую ковыльную степь от голубого неба на утро четвёртых суток пути. Море. Слева, на востоке, поднималось из степи утреннее солнце. Из ковыля в небо то там, то тут взлетали жаворонки. Без каких бы то ни было понуканий, конь по кличке Брат перешёл на мелкую рысь. Против ожидания море почти не приближалось. И только тогда, когда утреннее солнце превратилось в солнце полуденное, взгляду во всей полноте открылся бескрайний простор Чёрного моря. Разница с Балтикой оказалась столь разительной, что Сергей Георгиевич был по-юношески ошеломлён.
Трудно было даже представить, что в этом небе когда-нибудь могут возникать низкие серые тучи, столь обычные для севера. А тепло от земли даже не грело, а обжигало всё тело. Усталый Брат давно перешёл на шаг. Животное, широко раздвигая ноздри, ловило морской воздух и время от времени фыркало. Вид бескрайних, до далёкого горизонта вод уже не обманывал его. Инстинктивно конь чувствовал, что утолить немалую жажду в ближайшее время ему не удастся.
Берег нельзя было назвать пологим, но не был он и скалистым. Белая от пены, изломанная полоска прибоя находилась внизу на расстоянии примерно километра, и, кажется, шум волн странным неясным шорохом долетал оттуда.
Сергей Георгиевич из-под опущенного на глаза козырька офицерской фуражки оглядел берег. Носовым платком протёр окуляры и увеличительные стёкла бинокля. В бинокль ещё раз осмотрел прибрежную полосу. Слева в далёкой зелени небольшого ущелья белели мазаные хаты хутора. А между селением и морем чернели похожие издалека на шелуху мелких семечек, опрокинутые вверх дном просмолённые рыбацкие лодки.
– Вот там мы с тобой, Брат, и попьём водички, – сказал он коню, погладив того по шее.
Сдержанное ржание было ответом на его слова. И уже в четыре глаза смотрели на хутор. Точно пытались угадать, – что их может там ждать? Суровцев, высвободив ноги из стремян, легко спрыгнул из седла на землю. И зря это сделал. Боль от раны в бедре остро отозвалась во всём теле. Согнувшись, грязно и громко сам на себя выругался. Опять погладил коня. Точно извинился. И уже вслух проговорил:
– Родная речь, изволите слышать… Манеры, знаете ли, сударь… Не манеры, а скотство вопиющее…
Тёмный глубокий взгляд умных лошадиных глаз стал ему ответом.