— Умная, да. Неприступная. Ледышка Винтерс — так ее прозвали[5]. У нее были необыкновенные зеленые глаза, как у кошки. Ее оксфордский наставник, Кенилуорт, однажды мне сказал: «Создается впечатление — не правда ли? — что мисс Винтерс кого угодно съест с потрохами». Меня тогда рассмешило: такой старикан — и так высказывается. Мы все жутко боялись Ледышки Винтерс, но как-то раз она мне оказала добрую услугу.
— Какую же, интересно?
— У меня начались месячные, и кровь просочилась сквозь юбку. Ледышка Винтерс это заметила и отдала мне свой кардиган, чтобы я обмотала его вокруг талии. Может, это мелочь, но далеко не каждая так бы поступила. Неловко все-таки. А Винтерс сказала попросту: «Ой, да ты своей кровью замаралась. Вот, держи».
Джулия попыталась вообразить ту сцену: какой это был кардиган, что представлял собой Оксфорд. Старший Брат тогда еще запросто ходил по улицам. Он увидел Клару. Взял у нее из рук бутылочку грушевого сока, а может, сказал: «Нет, спасибо». Клара не распознала его величия. Смехотворно, что люди не замечают очевидного.
Клара продолжила совсем другим тоном:
— А этот Гербер… Послушай меня: держись от него подальше. Ничего тебе там не обломится.
Джулия напряглась и отвернулась, будто от надругательства. Мать не имела права совать свой нос в ее дела. Это же гнусно. Исподтишка подглядывать за другими — вот вам поколение, выросшее при капитализме.
Она язвительно бросила:
— Ты ненавидишь его за то, что он член партии.
Клара фыркнула:
— Да нет, мне он даже нравится, и побольше, чем тебе. Но я его понимаю, а ты — нет.
— Ты его совсем не знаешь. По-твоему, раз он не учился в Оксфорде, так у него и мозгов нет.
— Зато я знаю, что некоторых девчонок тянет на таких вот стариков. Но если они на вас не женятся, вы становитесь посмешищем.
— Я догадываюсь, что он на мне не женится. У меня голова на месте.
— Тогда в чем дело?
— Ни в чем. Ты просто лопаешься от старомыслия и антипартийных настроений. Что за бред: женитьба, Оксфорд… Слышали бы тебя люди. Да если я им расскажу, какая… — Джулия приросла к месту; ее трясло.
Клара погладила ее по голове — это даже нельзя было назвать лаской — и повернула к дому. В последнее время каждый шаг давался ей с трудом: отечные, покрытые язвами ступни не влезали в туфли. Она обматывала их портянками, а сверху — полиэтиленом. В грязи оставались нелепые, непомерно большие следы. Джулия их видела — и не видела; ей хотелось окликнуть мать. Подумаешь, наговорила лишнего — пусть не берет в голову. Да хоть бы и нагрубила — Клара сама виновата. Джулия ее так и не окликнула. Стояла в темноте, пока не кончилось терпение. А потом тоже поплелась к дому, машинально ступая за матерью след в след, чтобы стереть эти свежие отпечатки своими сапожками.
Голодная зима миновала. Пришло время посевной, но семенного зерна не осталось, а обещанные партией поставки сорвались. Раскисшие от слякоти поля заросли сорняками. В лесах объявились пришлые бандиты; поползли слухи, что эти убивают людей на мясо. Комиссариат официально закрылся, двери укрепили тяжелыми цепями. Жители размалевали филенки надписями: «Мы умираем» и «Вам не стыдно?». В хозяйствах стал исчезать скот; если, проснувшись, ты чуял, что в воздухе тянет жареным мясом, то поспешно совал ноги в сапоги и бежал на запах в надежде разжиться хотя бы костями. Соответственно, участились аресты; Хешем и близлежащие поселки были объявлены криминогенным районом. Все дороги, ведущие за пределы ПАЗ, перекрыли, из подручных материалов соорудили контрольно-пропускные пункты, по обочинам расставили грузовики с солдатами. В поселок принялись наезжать джипы с партийными активистами и нарядами полиции. Проверяющие ходили по домам и на глазах у соседей выволакивали хозяев на улицу. Арестовывали даже изоспецов: среди них, по слухам, затесались буржуазно-капиталистические диверсанты. Если бы не происки врагов, социалистическое хозяйство удвоило бы свои показатели.
Среди серых, отощавших сельчан полицейские и активисты выглядели сверхъестественно крепкими, здоровыми и осанистыми — как боги. Ими невозможно было не восхищаться. Порой люди, которых они пришли арестовывать, встречали их с распростертыми объятиями. Другие сельчане осыпали арестованных оскорблениями, клеймили мародерами и паразитами, угодливо хихикали, когда тех избивали. Убеждения были тут ни при чем. Просто тем, кто выказывал должный энтузиазм, партийные активисты выдавали хлеб.
В ту ночь, когда все закончилось, Джулия играла в спектакле Молодежного союза. Обычно такой спектакль причисляли к важнейшим событиям весеннего сезона. Авиаторам давали увольнительные, в зрительный зал стекалась масса воликов, для которых спектакль знаменовал первую рабочую неделю. В клубе Молодежного союза имелась сцена, и, собрав стулья по всему поселку, можно было рассадить восемьдесят человек. Для местного юношества достижение актерского возраста считалось переходом на новую жизненную ступень. Джулия выступала на сцене впервые.
Пьеса называлась «Грех Старшего Брата»: в ней рассказывалось, как еще подростком Старший Брат усвоил, что жалость — это на самом деле величайшая жестокость. Джулия играла Разносчицу Опасной Болезни; ее роль содержала тридцать реплик, что почиталось огромным везеньем для дочери «башмаков». Перед выходом на подмостки девушкам разрешалось гримироваться, а костюмом Джулии служила ситцевая ночная сорочка, ничуть не более откровенная, чем ее повседневные платья, но зато белая, да еще с кружевной отделкой по горловине. В таком наряде Джулия виделась себе красавицей.
Первым разочарованием вечера стало полное отсутствие авиаторов в зрительном зале. Но что добило ее окончательно: первые строчки заглушил рев взлетающих самолетов, и часть публики бросилась на улицу, чтобы не пропустить такое зрелище. Чуть позже послышался мерный винтовочный треск в характерном темпе, безошибочно узнаваемый как расстрел. На сей раз из зала никто не вышел, но все отвлеклись и стали обсуждать, где именно расстреливают: на аэродроме или же прямо в Хешеме. Каждый порыв ветра, откуда бы ни дул, приносил с собой жуткие запахи. Даже в спокойные годы бороться с такой напастью было невозможно: коронная реплика, случалось, тонула в тяжелом навозном духе. На этот раз в зале повеяло неглубокой могилой. Джулии приходилось дышать ртом, но вонь была так сильна, что оседала на языке. Стойкость проявила лишь горстка родителей: они страдальчески кашляли, от них пахло тяжким недугом. Гербера среди публики не было. Не было и Клары.
— Но я слаба и мучаюсь болью, — говорила Джулия двенадцатилетнему исполнителю роли Старшего Брата. — Неужели ты не выделишь мне койку? О, сжалься, умоляю!
А тот отвечал:
— Не имею права: от тебя заразятся рабочие. Ты сеешь смерть и нищету. Ты заслуживаешь ненависти. Она и есть любовь.
После спектакля Джулия брела домой одна, в своей нелепой ночной сорочке. Моросил дождь, и она подставляла лицо мелким каплям, надеясь, что от потеков грима у нее будет заплаканное лицо. В голову лезла только еда. Это состояние теперь преследовало ее безжалостно и неотступно, оно даже не могло считаться мыслительным процессом; если это и был процесс, то сродни непрекращающейся мороси. Гербер не пришел на спектакль. Это могло означать, что угощения она не получит. В последнее время он был с нею резок, а один раз даже захлопнул дверь у нее перед носом.
За порогом ее встретила тишина. Клара сидела на кухне. Это само по себе было неестественно: дома она никогда не присаживалась отдохнуть. Перед ней стояла кондитерская жестянка от Герберова кекса, а на ней покоилась костлявая материнская рука. В печи горел огонь: такая привилегия полагалась только Герберу, да и тот нипочем не стал бы разжигать печь в апреле. На кухне стояла удушливая жара. По дому плыл какой-то незнакомый запах.
Клара велела дочери сесть рядом и сообщила, что Гербер мертв.
— Он знал, что за ним придут, а потому предпочел застрелиться. Сейчас лежит на чердаке. Не ходи туда.