Летом 1918 года я хорошо сдал «Историю Византии» у проф. Ю.Кулаковского и «Историю новой философии» у проф. Гилярова (высшая оценка). Теперь можно было приступить к сдаче государственных экзаменов. Как студент-государственник я получил койку в общежитии, устроенном в одном из коридоров Киевского Университета. Здесь ютились 10-12 студентов-государственников, приехавших для сдачи экзаменов из провинции. Это была разнородная (юристы, филологи, математики, биологи), но очень веселая и уже умудренная житейским опытом компания. Все стремились возможно скорей получить дипломы, все сейчас занимались «промыслами» – разгрузкой вагонов и барж. В общежитии соблюдалась строжайшая тишина:
с десяти утра до десяти вечера разговоры и шум были запрещены. Во второй половине 1918 года мое материальное положение несколько облегчилось: я получил работу корректора в одной из русских газет, издававшихся во время гетманщины в Киеве. Газета печаталась в типографии Кульженко на Караваевской ул. д. 5, где до 1917 г. печаталась газета В.В.Шульгина «Киевлянин». В типографии Кульженко в 1918 г. печатались и другие газеты, в том числе украинские. Корректорская работа столкнула меня с рядом поэтов и писателей, сотрудничавших в украинских газетах, например, ^поэтами Миколой Вороным и А. Олесем. Оба они были украинцами-федералистами и были за соглашение с «москалями», но только тогда, когда в Москве рухнет советская власть!
Мой брат Юрий показывал свои первые стихотворные опыты Вороному и Олесю и получил от них поощрительные отзывы с советами продолжать далее. А. Олесь был гораздо серьезнее и глубже Миколы Вороного, у которого в поэзии и в облике (у него была кудрявая копна рыжих волос) чувствовалось что-то актерское.
Стихотворные опыты Юрия привели его, а вместе с ним и меня, к знакомству с очень интересным человеком, самым крупным украинским поэтом молодого поколения – Павлом Григорьевичем Тычиною. К 1918 году он выпустил два небольших сборника стихов – «Солнечные кларнеты» («Соняшни кларнети») и «Плуг». Юрий переводил его стихи на русский язык и носил свои переводы Тычине на проверку и одобрение. Поэтому мы довольно часто бывали в крошечной квартире Тычины в конце Кузнечной улицы. У меня сохранились эти первые сборники с его автографами-посвящениями.
В ранней молодости Павел Григорьевич был регентом церковного хора, знал музыку и строил свои стихи по схеме музыкальной фуги. Стихи его потрясали нас. По музыкальности они превосходили стихи Бальмонта, Брюсова, Андрея Белого. Только Блок, по моему мнению, больше брал за душу, чем Тычина. Сам поэт производил незабываемое впечатление. В нем было что-то от печального рыцаря Ламанчского! Всегда серьезный, погруженный в свои думы и мечты, он редко улыбался. По своим убеждениям он был «левым» и не любил ни украинских панов, льнувших к гетману, ни украинских «пидпанков», тяготевших к Раде, с их сусально-этнографическими замашками.
В Советской Украине Тычина как-то потускнел. «Космические стихи» в его последних сборниках оставляют душу холодной. Поэт, который имел все зародыши гениальности, стал как-то уже и ограниченнее в изображении общечеловеческих чувств. Кончил он жизнь не на уровне своего таланта: всего лишь Председателем Президиума Верховного Совета УССР…
Я с удовольствием вспоминаю наши беседы в 1918– 1920 гг. в его скромной квартире и храню свято память о нем, хотя после 1921 г. мне не пришлось с ним встретиться. Как председатель Президиума Верховного Совета УССР П.Г. Тычина помог Юрию, когда тот после Второй мировой войны вернулся из колымской ссылки.
Начавшиеся 14 декабря резня и убийства офицеров, юнкеров и молодежи, служившей в гетманских отрядах или завербованной в Добровольческую армию, продолжались все шесть недель господства Директории в Киеве. Педагогический музей, в котором в 1917-1918 гг. заседала Центральная Рада, был превращен в тюрьму, где было заключено две-три тысячи офицеров и молодежи. Немецкая стража не давала сичевикам и гайдамакам перебить заключенных. Тогда вечером 25 декабря, в день Рождества, был взорван огромный стеклянный купол, венчавший здание музея над главным залом заседаний. Осколками стекла от провалившегося купола было ранено более 200 заключенных. Печать Директории обвинила во взрыве заключенных, которые, якобы, устроили взрыв для того, чтобы бежать из Музея. Но скандал был так велик, что Директории пришлось выпустить многих заключенных, а остальных (около 600 офицеров) – вывезли в товарных вагонах в Германию.
На улицах Киева каждое утро находили десятки трупов убитых офицеров. Ни одна ночь не проходила без убийств. В местечках и городах вокруг Киева шли погромы. Произвол и расстрелы сделали жизнь тяжелой и напряженной. Над Киевом нависли потемки. Киев притаился и замолчал. Улицы и тротуары обезлюдели. Вечером киевляне боялись высунуть нос на улицу. Для хождения по улицам после 9 часов вечера нужен был пропуск. Ночная тишина вплоть до рассвета оглашалась то далекими, то близкими выстрелами: гайдамаки и сичевики обыскивали, вернее, грабили квартиры и случайных прохожих.
19 декабря Директория торжественно въехала в Киев. Впереди на белом коне, подаренном ему жмеринскими железнодорожниками, ехал головной атаман Симон Петлюра, а за ним гораздо более скромно следовал председатель Директории Винниченко, «расхлябанный неврастеник», за Винниченко – «какие-то замшелые и никому неведомые министры» (К. Паустовский). Гайдамаки, с длинными черными чубами («оселедцями») на бритых головах, гарцевали на конях, составляя почетную свиту и стражу Директории. Я глядел на эту процессию, и мне казалось, что на киевских улицах и площадях идет постановка какой-то старинной украинской пьесы XVIII или начала XIX века – не то «Запорожец за Дунаем» Гулак-Артемовского, не то какой-то оперетки «с пением и выстрелами», которые я видел в свои гимназические годы в Украинском театре на сцене Киевского народного дома. Так начала разыгрываться красочная оперетка «Директория и ее атаманы», сравнительно легкомысленная в Киеве и кровавая в маленьких городах и местечках Украины.
Директория приложила все усилия, чтобы загримировать Киев под старосветскую Украину, под какой-то увеличенный Миргород или Кобеляки. Старинная этнография Украины была воскрешена в полном блеске. Но от всего этого несло за версту самым настоящим провинциализмом. Опереточные гайдамаки в синих жупанах (поддевках) бродили по Крещатику со стремянками, снимали с магазинов и зданий русские вывески и вешали украинские или закрашивали русские названия. Знаменитый магазин, где торговали медом и пряниками – «Оце Тарас с Полтавшины» («Вот Тарас с Полтавшины»), стал персонификацией режима Директории. Длинноусый Тарас в украинском костюме был так важен, что я с трудом решился зайти в его магазин и купить фунт пряников. Киев запестрел шароварами, «что твое Черное море,» вышитыми украинскими сорочками, чоботами (сапогами) самых разных цветов и оттенков (черный, желтый, синий и красный преобладали) и смушковыми шапками. Все заговорили по-украински, кто как мог, ибо за русскую речь можно было схватить по уху от какого-нибудь «вельми» пылкого гайдамака или сичевика. Евреи избегали выходить на улицу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});