Официально он не занимал никакого значительного поста. Его звали просто «камергером». Его обязанности не заключали в себе ничего славного ни сами по себе, ни по тому, как их исполнял Иван Иванович. В противоположность тому, что можно, пожалуй, предположить о Петре Ивановича, историческая роль этого баловня судьбы казалась выше его заслуг. Хотя Екатерина II и видела его всегда с книгою в руках, хотя он и бывал подолгу заграницей, именно в Италии, и обнаружил в своих путешествиях открытый и любознательный ум, его образование было довольно поверхностным и служило весьма посредственному уму. С другой стороны, его происхождение, воспитание, детские годы, проведенные в подмосковной деревне, совокупность влияний и наследственные черты клонили его к лени, изнеженности и к причудам богатого барина и самодура. По смерти Елизаветы он проиграл в карты большую часть своего огромного состояния.[237] Но этими-то наклонностями он и приспособился ко вкусам Елизаветы и своей среды. Он являлся образцовым представителем культурного русского вельможи той эпохи со свойственной последнему неустойчивостью и беспорядочностью. Ни по внешним приемам, ни по складу ума он не был государственным человеком, несмотря на все его старания казаться таковым. «Он ничего не понимает в делах», – писал Эстергази в 1760 г., а Бретейль немного позднее, после первого свидания с Шуваловым, ожидаемого им с любопытством, описывает его следующими словами: «Камергер не обнаружил в этом разговоре того ума, о котором мне говорили. Я нахожу его легкомысленным, в сущности мало образованным, но стремящимся показаться таковым». Наконец, преемник Эстергази, Мерси д’Аржанто, пишет в 1761 г.: «Это человек среднего калибра и главный его талант заключается в том, что он скрывает свои недостатки под личиной рвения, деятельности и любви к своей родине, о которой он имеет до смешного высокое мнение». Оставляю без внимания эпитеты «человека безнравственного и бессовестного», «лицемерного и порочного раба», «надменного, капризного и злого выскочки», «составителя проектов, никогда не приводимых в исполнение», в изобилии встречающиеся у тех же свидетелей. Хотя они и исходят от друзей, а не от политических противников, я все же считаю их преувеличенными.
Иван Иванович покровительствовал Ломоносову, и это одно уж является его серьезной заслугой. В 1755 г. он основал в Москве университет и был его попечителем, а в 1758 г. создал Академию художеств в Петербурге и много заботился о ней; покровительствовал национальному театру, обязанному ему открытием первой русской сцены в 1756 г.; обладая прекрасной библиотекой и собранием картин и произведений скульптуры, унаследованным Академией художеств, он оказал умственному развитию России несомненные огромные услуги. Он не только был меценатом, но настоящим министром народного просвещения. Вместе с тем, заменив Кейта в качестве покровителя местного масонства, орудия умственного и нравственного возрождения и движения, совершенно отличного по духу и преследуемой им цели от тех, что в другие времена и в других странах присвоили себе это название, он стал в ряды самых благородных умов и великодушных сердец своей эпохи. Его несправедливо называли «Помпадур мужского рода», и придворные дамы, называя его именем своих собачек и украшая их лентами светлых цветов, которые он любил, как Елизавета, проявляли больше мелкой злобы, чем ума.
Меня спросят, как я согласую свою оценку личности Шувалова с широким размахом его просветительной деятельности. Полагаю, что ему благоприятствовала судьба. Жизнь порождает иногда одни обстоятельства, возвышающие человека, и другие, уничтожающие его. На вершине, куда его вознесла прихоть женщины, временщику оставалось лишь отдаться течению, увлекавшему его страну к горизонтам сравнительной свободы и света, и в том великом дне, который занимался в России на краю цивилизованного мира, ему дано было подготовить бледную, но полную обетований зарю для восходящего солнца – Ломоносова.
Его современники, включая и самых ярых его хулителей, единогласно засвидетельствовали его неподкупность. Фридрих и Уильямс, английский посланник, пытались было умалить эту черту: «Деньги над ним власти не имеют, потому что у него их сколько угодно». Но Иван Иванович дал и другие доказательства некоторого благородства чувств. Я не всецело доверяю личным уверениям его, согласно которым он выдавал себя за «врага роскоши и пышности» и старался уверить Воронцова, по поводу нового отличия, выпавшего на его долю, что оно «не столько доставляет ему удовольствия, сколько обременяет его», что жизнь настолько ему надоела, что он только и думает о смерти; при этом он жаловался на бесполезную жизнь, не позволявшую ему оправдать милости, которыми его осыпали, и наконец, отказавшись от поста вице-канцлера, бросился к ногам императрицы, умоляя ее уволить его в будущем от всяких знаков своего благоволения».[238] Искренность этих заверений может быть подвержена сомнению, и из одной депеши Эстергази к Кауницу вытекает, что временщик не прочь был стать коллегой Воронцова.[239] С другой стороны, мне приходилось отметить уже и у Бирона аналогичные черты усталости и отвращения, в чем, по-видимому, просто сказывалось болезненное сознание, что, несмотря на весь свой блеск, их положение было не только унизительным, но и нравственно и материально тяжелым. И хотя другим фаворитам, как Бекетову или Орлову, занимавшим то же положение, может быть и чужды были подобные душевные движения, эти чувства нельзя считать исключительно возвышенными по своему благородству. Но среди лиц, погибших в данную эпоху, менее кровавую, чем предшествовавшие, но погубившую немало жизней, я ищу жертву Ивана Ивановича Шувалова, жертву его честолюбия или мести, злобы или жестоких инстинктов, и не нахожу ни одной. Среди ближайших друзей Елизаветы и политических деятелей той эпохи он был, пожалуй, самое симпатичное лицо. Остальные лица, статисты, непривлекательные и без всякой внутренней ценности, не заслуживали бы того, чтобы занимать ими внимание читателя, если бы самый контраст между их ничтожеством или их низостью и внешним величием, в котором они участвовали, которому они даже как будто способствовали в это своеобразное царствование, ярко не обрисовывал их исторический смысл.
V. Второстепенные деятели царствования ЕлизаветыСреди них надо назвать прежде всего уже известного читателю Михаила Ларионовича Воронцова. В ночь переворота он стоял вместе с Петром Шуваловым на запятках саней Елизаветы. Три года спустя он был уже помощником Бестужева. Как оказывается, больше некого было выбрать на должность вице-канцлера императрица. Тождество этих Воронцовых со старинным боярским родом, восходившим до легендарной эпохи и внесенным в Бархатную книгу, подверглось оспариванию во время громкого процесса, где фигурировал в 1862 г. князь Долгоруков, автор известных и недоброжелательно воспринятых Воронцовым записок. Не могу определенно высказаться на этот счет. Сама Бархатная книга не есть еще евангелие. Она указывает, что род этот угас в 1576 г., тогда как два года спустя я встречаю подлинного представителя его, окольничего Воронцова, под Венденом, сражающегося с польским королем Баторием.[240] Впрочем, вице-канцлер имел во всяком случае полное основание ссылаться на свое происхождение от Гавриила Воронцова, умершего на поле брани в 1678 г. Три внука этого героя, Михаил, Роман и Иван, с ранних пор числились в свите Елизаветы. Роман, ставший членом Сената после восшествия цесаревны на престол, имел больше прав на благодарность ее, чем его братья. Женившись на богатой невесте, он нередко выручал свою повелительницу из финансовых затруднений.[241] Но если верить многочисленным свидетельствам, не это дало ему прозвище «большой карман»; согласно мемории маркиза Бретейля,[242] Иван не оставил по себе следа в истории. До 1744 г. Михаил, пользовавшийся особою милостью государыни, женатый на Скавронской, племяннице императрицы, входил в состав группы людей, которые под видом патриотизма и желания освободить Россию от иностранного влияния стремились поддержать Австрию и Саксонию против Франции и Пруссии, с помощью морских держав. Такова была национальная политика того времени, и она была и политикой Бестужева, по отношению к которому Воронцов, опираясь на свои прежние связи и новое свойство с семьей Елизаветы, играл роль покровителя. Назначение Бестужева на пост канцлера переменило роли, и тотчас же Михаил Ларионович устремился в противоположный лагерь, сблизившись с Францией, Пруссией и Лестоком.
Борьба была однако слишком неравна. Воронцов не обладал ни крупными пороками, ни недостатком воспитания своего противника; но трудно себе представить более полное сочетание всех слабостей ума и характера. Будучи столь же корыстным, он был менее способен служить подкупавшим его людям. В 1746 г., уже вполне побежденный Бестужевым, он взял отпуск и стал разъезжать по Европе, удивляя Париж халатом на пуху из сибирских гусей, а папу Бенедикта XIV необыкновенной глупостью, проявленной им в разговоре о воссоединении церквей.[243] По своем возвращении, после падения Бестужева, он управлял иностранными делами, оставаясь «чуждым делам» («étranger aux affaires»), согласно ироническому выражению, приложенному к одному из его позднейших преемников. Предоставляя ему пост канцлера, Елизавета не обманывалась относительно его способностей. Но ей уже не нужно было министра для руководства ее политикой. Шуваловы взяли на себя этот труд. Воронцов годился лишь для представительства и обмена любезностей с послами. Он сумел угодить самым требовательным из них, и Мерси д’Аржанто нашел его «вежливость» и «манеры» безукоризненными.[244] Он временами пытался было настаивать на своих личных мнениях и противопоставлять предприимчивому и задорному уму соперников более умеренную программу, соответствовавшую его миролюбию и скромному честолюбию; но сама императрица возвращала его всегда в границы предписанной ему роли.