Она объявила ему о его назначении дарственной на 40 000 руб., написанной на имя великою канцлера, графа Воронцова. Он взял деньги, не глядя на подпись, и она посмеялась над его рассеянностью.[245] Она присоединила к этому подарку завод, дававший большие доходы, и роскошную мебель, и он погрузился в удовольствия и радости своего нового величия и богатства.
Из высших чинов того времени один лишь генерал-прокурор Сената (до 1760 г.), Никита Иванович Трубецкой, производил на современников впечатление трудолюбивого человека; Мардефельд превозносил его уменье в области «русского крючкотворства», многим превосходящего крючкотворство других народов. Затрудняюсь объяснить, каким образом, не имея никакой официальной связи с Коллегией иностранных дел, он вмешивался в международную политику, что и заставляло Мардефельда искать его дружбы. По словам посланника Фридриха, способности его были весьма посредственные. Его жена была сестрой предшественника Бестужева, великого канцлера Черкасского, и в царствование женщины можно всегда проследить подобные влияния. Дружба Никиты Ивановича принадлежала к разряду тех, которые Мардефельд так верно умел оценивать. «Его корысть не поддается описанию», писал он.[246] Должен однако добавить, что в 1761 г. Бретейль не разделял мнения своего коллеги.[247] Но Трубецкой в этот промежуток времени перешел в военную коллегию, где Петр Шувалов, в области взимания мзды, не оставлял поля деятельности своим сотрудникам, так что свидетельство французского посланника, может быть, и не совсем правильно, тогда как Мардефельд не был способен обманывать своего повелителя, да и сам вряд ли мог ошибиться в этом отношении.
Единственным, смею сказать, неподкупным человеком той эпохи был преемник Трубецкого в Сенате, Яков Петрович Шаховской, тот самый, которому воцарение Елизаветы приготовило столь неприятное пробуждение. Это был любопытный и чисто русский тип, судя по своеобразному сочетанию гибкости и неподатливости, проявлявшихся неизменно во всех превратностях его чрезвычайно бурной жизни. Он сгибал спину перед Бироном и, будучи боевым товарищем Миниха, принял без ропота низкую полицейскую должность. Исключенному из Сената после переворота, исполнявшему самые неблагодарные поручения, вроде наблюдения за исполнением приговоров к ссылке, произнесенных над бывшими своими друзьями покровителями, ему вскоре, ценою новых усиленных поклонов, удалось устроиться, и устроиться прекрасно, в Синоде, в качестве прокурора. Заняв это место, он обнаружил большой администраторский талант и вместе с тем незаурядную силу воли, вступая в борьбу с членами высокого собрания, чтобы ввести некоторый порядок в их делопроизводство, и не страшась гнева Елизаветы, когда приходилось защищать их авторитет и интересы.[248] Они же не столько были ему благодарны за его мужество, сколько негодовали на него за обличение их лени и нерадения, и императрица удовлетворила их неоднократный мольбы, вспомнив, что бывший полицейский был солдатом, и назначила его генерал-кригс-комиссаром. Он рассорился там со всеми, победоносно отбил несколько натисков, где – приходится верить ему на слово – его честность колебалась некоторое время между корыстью и чувством долга, и был менее счастлив в распре с Александром Шуваловым. Случай этот настолько характерен, что его нельзя не рассказать. В 1768 г., в начале Семилетней войны, Москва была переполнена ранеными. Единственная больница в городе была слишком тесна для размещения их, и, вследствие слухов, что больные приносят заразные болезни, обыватели закрывали перед ними двери своих домов. Несчастные теснились на улицах, без приюта, лишенные всякой помощи. Шаховской нашел в Кремле старый пивоваренный завод, не действовавший уже многие годы, куда он решил перенести прачечную госпиталя, дабы очистить место для больных. Он уже радовался своей находчивости, когда получил записку от грозного начальника Тайной канцелярии:
«Ее императорскому величеству известно учинилось, что вы самовольно заняли в дворцовом пивоваренном доме те каморы, в коих для собственного ее величества употребления разливают и купорят с напитками бутыли, и поместили в них прачек, кои со всякими нечистотами белье с больных моют; и для того, по высочайшему повелению послан к вам… нарочный… коему повелено, ежели, по освидетельствованию его, в тех покоях больные и прачки найдутся, то их всех немедленно перевести в дом ваш для жилья их, не обходя ни единого покоя в ваших палатах, и точно в вашей спальне».
Так обращались, в разгар войны, с генеральным комиссаром, честным человеком, исполнявшим свой долг.
Но Шаховской не смутился. В его спальне стали стирать белье, и он сам, приютившись у приятеля, смеялся над этим. Все же его сочли за неудобного человека и снова перевели, но на весьма почетную должность, благодаря временщику Ивану Шувалову, отличавшемуся, как известно, великодушием. Трубецкой, оставляя пост обер-прокурора Сената, попросил себе в преемники бывшего генерал-кригс-комиссара. Но в Сенате хозяйничал Петр Шувалов. Новый обер-прокурор начал с того, что потребовал рапорты по отчетности, давно уже не составлявшиеся. Присвоив себе, кроме иных источников доходов, управление Монетным двором, Петр Иванович думал уклониться от всякого контроля. В собрании Сената произошла ссора, за которой последовало еще более бурное объяснение, в присутствии временщика, пытавшегося примирить враждующих. Шаховской припомнил все обвинения, накопившиеся против великого взяточника и, перемешав истину с выдумкой, вспылив до забвения всякой справедливости, бросил эту грязь в лицо своему сопернику, в потоке оскорбительных слов. Исход ссоры сомнению не подлежал, но тут наступила болезнь и смерть Елизаветы, и Петр III разрешил спор, отправив Шаховского в его поместье, где он оставался до 1766 года, когда занял снова место в Сенате, но уже как рядовой член собрания; он умер в 1777 г.[249]
К концу царствования Елизаветы в канцелярии Коллегии иностранных дел выдвинулся своими способностями А. В. Олсуфьев; Елизавета отдала ему предпочтение, назначив его секретарем своего кабинета, вместо двух кандидатов, предложенных Воронцовыми; из них один бывший мнимый жених императрицы, Нарышкин, а другой, Петр Чернышев, бывший посланником сперва в Берлине, затем в Париже и обративший на себя внимание депешами, где, согласно официальному рапорту, «ни явственного сенса, ниже склада и штиля не находится, нужнейшие пассажи из них прямо невразумительны»,[250] относительно которого Эстергази, сообщая об отъезде этого дипломата во Францию, писал: «Это идиот».[251] Олсуфьев был столпом своего ведомства до самой смерти императрицы.
Если дипломатия Елизаветы и не оставила по себе блестящих воспоминаний, зато оружие ее покрыло себя славою, не превзойденною им с той поры в военных летописях России. Однако, не колеблясь, ставлю главных военачальников той эпохи непосредственно вслед за вышеописанными лицами. Это вовсе не значит, что я не ценю истинных героев Семилетней войны. Ниже я им воздам должную справедливость. Но им не место в этой главе. Они безымянны. То была анонимная толпа безвестных солдат, обильно поливавших своею кровью поля сражений и подававших нередко пример торжества самых мужественных добродетелей.
В 1746 г. барон Претлак, посол Марии-Терезии и генерал ее армии, следующим образом описывал положение русской армии, с точки зрения высшего командования: «На службе находятся лишь два маршала; первый из них князь Трубецкой, восьмидесятипятилетний старец; он с 1710 г. больше не служит и служил-то он лишь подполковником, пробыв притом в этом чине двадцать два года пленным, в Швеции… Другой – Ласси, хороший и честный человек, но, к несчастью, совершенно разбитый; он почти не выходит из своей комнаты. Первый генерал-аншеф Румянцев; он спит двадцать часов в сутки и пьет и ест остальные четыре. Кроме того, в бодрствующем состоянии он слишком ясно проявляет свою приверженность к Франции, в особенности с тех пор, как Шетарди выхлопотал его жене пенсию в 3000 руб… Впрочем, он никогда солдатом не был, и самая доблестная служба его состояла в командовании госпиталем на Украйне. Второй – Кейт, весьма ненадежное лицо как относительно Франции, так и Пруссии; следовательно, ему никогда нельзя будет вверить командование армией. Его прочат в командиры округа на границах Персии или татарского царства… Третий князь Репнин… он прекрасный человек и, зная самого себя, солдатом себя и не выставляет… Четвертый, генерал-аншеф собственно говоря лишь номинально, Салтыков, старый дурак, вероятно выживший из ума. Его и произвели-то в чины потому только, что он был шутом в царствование императрицы Анны».[252]
Следовательно, в общем было два восьмидесятилетних инвалида, два прожигателя жизни, чуждых военного духа, подозрительный иностранец и один скоморох. Неудивительно поэтому, что, собираясь отправлять войска на Рейн, Елизавета хотела позаимствовать у Австрии генерала. Но у Марии-Терезии лишних генералов не было, и сам Претлак, будучи приглашен на должность военачальника, доказал, что разделяет мнение д’Эона относительно службы во втором отечестве Миниха и Остермана. Четырнадцать лет спустя дочь Петра Великого никого не нашла, чтобы выставить против Фридриха, кроме «старого дурака», к которому столь пренебрежительно относился Претлак. Остальные все умерли или уехали из России, как сын Ласси и Джемс Кейт. Этот последний просил, чтобы императрица приняла на службу его брата, знаменитого милорда-маршала. «У нас довольно маршалов», ответила Елизавета. И Джемс Кейт отправился искать счастья в другие страны. Фридрих этим воспользовался; у него на службе оказались оба брата, и при открытии военных действий с Россией им пришлось померяться силами со Степаном Федоровичем Апраксиным, о котором Уильямс говорил в 1756 г.: «Он никогда не видал врага и не имеет ни малейшего желания его видеть».[253] Но это было уж безусловно преувеличено. Пользуясь при Императрице Анне могущественной поддержкой в лице своей матери, Елены Леонтьевны Кокошкиной, бывшей во втором браке за грозным Ушаковым, Апраксин был при Минихе генерал-адъютантом и сохранил за собой этот пост, несмотря на свою лень и глупость. Но в скандальной хронике того времени его биография отягчилась некоторыми непривлекательными чертами, – некрасивой карточной историей у Кирилла Разумовского и слишком явным поощрением любовных отношений между его дочерью Еленой Степановной Куракиной и Петром Шуваловым. Но ввиду того, что хроники содержат нередко столько же лжи, сколько и скандалов, я склонен придерживаться суждения и впечатлений маркиза Лопиталя; он был радушно принят русским главнокомандующим в его главной квартире в Риге, пользовался его широким гостеприимством и не может считаться поэтому свидетелем от обвинения. Он хвалит красивое и благородное лицо генерала, не обезображенное даже чрезмерной тучностью, его открытое выражение и даже воздержность Апраксина, несмотря на прежнее бражничество его с польским королем. Он любовался его «ласковыми манерами, его пышностью, щедростью по отношению к солдатам и справедливостью ко всем». Он похвалил и его решение оставить в Риге «множество молодых дам, входивших в состав его свиты». И, что бы ему ни говорили, он отказывался допустить у столь любезного человека недостаток мужества, равный полному отсутствие военных талантов. Однако более близкое знакомство с русской армией и ее главнокомандующим не могло оставить в нем ни малейшего сомнения на этот счет.[254]