Перед ним стоял Пеш и умоляющим голосом твердил:
— Вы на одну минуту впереди Мэрфи, вы лидируете, ради всего святого, будьте осторожны, чтобы ничего не случилось, тогда мы во всяком случае займем приличное место…
Кай совсем его не слушал. Механики, которых он заразил своей лихорадкой, поставили рекорд — сменили шины за сорок восемь секунд. Начинался последний круг.
Кай приближался к какому-то коричневому автомобилю. Когда до него оставалось около двух метров, из вихря пыли вылетел камень и ударил в их машину. Кай вздрогнул так, будто камень попал в него самого, — его обожгла мысль, что разбит радиатор.
Курбиссон вылез вперед, вытянулся, чтобы осмотреть машину, — камень не причинил ей вреда. Они продолжали ехать с прежней скоростью.
Вот опять показался коричневый автомобиль, но уже позади Кая; красный, последний перед Мэрфи, они уже обогнали, зеленая машина Бойо осталась позади справа, — видимо, они шли прямо за лидером. Каю надо было только не отрываться от него, и победа ему была обеспечена. Но Кай ни минуты так расчетливо не думал. Он знал, что может выиграть во времени, если больше ничего не случится, но не смог бы этим ограничиться, на уме у него было только одно: он должен обогнать Мэрфи!
Впереди него урчала зеленая машина, но вот она уже позади — это был Дзамбони; теперь заволновался и Курбиссон.
— Перед нами может быть только Мэрфи.
Они гнали, как одержимые. И вот перед ними в сгущавшейся пыли на миг обрисовалась тень — у Кая пресеклось дыхание: красная машина… Мэрфи…
Сощурив глаза, он пристально смотрел вперед поверх капота. Ему была видна лишь легкая тень, которая моталась в клубах пыли, — он придвигался к ней все ближе. Пыль уже так сгустилась, что край дороги стал неразличим; вдруг, на очередном витке, рыхлый гравий рванул задние колеса, машина повернулась раз, другой, медленно накренилась и опрокинулась. Уже падая, Кай цеплялся за рулевую колонку, ободранными руками хватал машину за колеса. Курбиссон взялся за переднюю ось, приподнял ее, ухватился покрепче, левой рукой уперся в металл радиатора и ощутил дикую боль, — резкий толчок, машина опять стояла прямо, но ладонь Курбиссона превратилась в голое мясо, — раскаленный металл опалил ему кожу, а при попытке рвануть ось к себе она слезла клочьями.
Машина уже с грохотом неслась дальше, они упустили всего какие-то секунды, но то были бесценные секунды, — туча пыли перед ними развеялась, вид прояснился.
Машину бросало, она прыгала, изворачивалась, выделывала на ухабистом вулканическом базальте настоящие прыжки, тащилась по неглубоким рвам, с оглушительным рокотом взбиралась вверх по склонам. Но вот ноздри водителей расширились и начали снова жадно впивать в себя клочья серо-белого тумана — пыль, эта замечательная пыль, обычно злейший враг автогонщика, теперь была избавлением, ибо в этой пыли сидел Мэрфи…
Его можно было разглядеть еще в Полицци. Кай был уже не человеком, он стонал вместе с взбесившимся компрессором; выдвигал вперед или отводил назад плечи, словно хотел придать машине еще больший разбег, сотни раз им грозила опасность перевернуться или врезаться в откос, но они догоняли Мэрфи.
За спиной у них осталось семь тысяч поворотов, они уже прямо наступали американцу на колеса, возле Коллезано приблизились к нему так, что их разделял всего лишь метр, возле Кампо-Феличе их радиаторы шли уже бок о бок, и началась сумасшедшая гонка по берегу моря.
Мэрфи, не зная удержу, кричал, ругался и несся вперед; Кай, внезапно успокоившись, все ниже пригибался к рулю, едва не касаясь его лицом. Машина с силой ударилась о водосток, радиатор Мэрфи закачался где-то рядом с сиденьем Курбиссона, стал скользить назад, — тут прогремел пушечный выстрел, на трибунах поднялся рев: из клубящегося вихря выскочила белая машина Кая и пересекла линию финиша. Мэрфи остался в четырех метрах позади.
Поднялась буря. Барьеры были проломаны, публика окружила машины тесным кольцом. Кай победил с преимуществом в шесть с лишним минут. На сиденья, в руки совали цветы. Решительные господа с повязками на рукавах пытались завладеть водителями. Кай увидел, как сквозь толпу пробивается Пеш с просветленным лицом, преобразившийся, счастливый. Навстречу остальным гонщикам помчались мотоциклисты с красными флажками, чтобы их предупредить: публику уже невозможно было удержать.
Когда Кай вылез из машины, в первую минуту он вынужден был на что-то опереться — такая сильная боль ощущалась при ходьбе. Высоко подняв сперва одну, потом другую ногу, он показал Курбиссону подошвы ботинок — жар от раскалившегося двигателя опалил их до черноты.
— Нам обоим понадобятся перевязки, но сначала…
Кай стал озираться, словно кого-то искал, и сделал несколько шагов. Он немедленно попал в руки журналистов, и ему лишь с трудом удалось от них отделаться.
Повернув в другую сторону, он попытался зайти за мастерскую, но угодил в плотное кольцо американок и вынужден был отступить.
Лицо его выглядело каким-то странно напряженным и измученным, он не производил впечатления особенно счастливого человека хотя бы потому, что уворачивался от всех поздравлений и прямо-таки отшатывался, когда к нему, уже почти сбежавшему от людей, тянулись еще чьи-то руки.
Он бесконечно устал, был весь в грязи — в пыли и в масле, и перед ним, как волшебное виденье, представала ванна с наливающейся водой, а после купанья — вечер, проведенный в блаженной истоме, в мягких креслах, и много-много ледяного шампанского, которое он будет пить и пить, дабы создать в своем теле какой-то противовес жаре и сухости. Ему казалось, что за один вечер он не сможет выпить достаточно, чтобы залить этот иссушающий огонь.
Однако пока что первая потребность, завладевшая им после гонки, была хоть и примитивной, но весьма настоятельной, — ведь, в конце концов, он беспрерывно сидел в машине восемь часов, а как человек он все-таки подчинялся биологическим законам.
И потому Кай несколько раздраженно барахтался в этом море восторгов, пытаясь улучить момент и скрыться с людских глаз. Это удалось ему с немалым трудом.
Но Кай и потом оставался подавленным. Сам он объяснял это тем, что совершенно вымотался: последние часы отняли у него всю энергию, на какую он был способен.
Они поехали в Палермо. Кай сидел на заднем сиденье; ни за какие блага в мире сегодня уже нельзя было заставить его снова взяться за руль; у него возникло отвращение к езде, и он дал себе зарок больше не прикасаться к гоночному автомобилю. Такой зарок он давал себе после каждой трудной гонки.
Курбиссон с забинтованными руками сидел рядом с ним и смотрел на него. Кай молча кивнул. Оба думали об одном и том же: если теперь Курбиссон пойдет к Лилиан Дюнкерк, она его примет. Как и почему — этого он знать не мог, но надеялся и верил, что надежда хотя бы отчасти сбудется. Кай знал причину, но он щадил Курбиссона и ничего ему не сказал.
Сам он не намерен был видеться с Лилиан Дюнкерк. Она бы не пришла: новая встреча так скоро была бы ступенью вниз. Ведь оба превыше всего ценили жест, ибо жест был частью формы, а форма более священна, нежели содержание.
Где-то в будущем реяло «может быть», более позднее, бледное «может быть» — Кай от него отворачивался, старался о нем забыть. Его так рано научили героизму естественности, что он серьезно не исследовал возможности чувств.
Поэтому он предался охватившей его теперь тоске, не утешая себя дальними перспективами. Тоска была неизбежна, и единственное средство ее преодолеть — не пытаться от нее уклониться.
Вечером, когда он, расслабившись после ванны, в одиночестве сидел у себя в комнате, тоска усилилась до степени такой безнадежной депрессии, что он почувствовал: здесь кроется нечто большее, чем запоздалая, чистая и светлая скорбь по эпизоду, который разделил судьбу всего человеческого — ушел в прошлое; та скорбь, что, будучи свободна от мутной, сентиментальной жажды обладания, столь же неотъемлема от всякого переживания, как смерть от бытия, — здесь назревал более всеобъемлющий конец, закруглялась дуга, стремясь превратиться в кольцо; здесь брезжило великое прощание.
Однако спокойствие этой депрессии не было суровым — по-матерински ласковая ночь, в которой уже веяло дыханием нового рождения. Кай не знал, к чему она ведет, но он всецело ей отдался, с детским доверием ко сну.
Медленно надвинулась некая картина, расплылась и надвинулась опять; с каждым разом она делалась все более ясной и четкой, пока не остановилась и не застыла. Позднее, когда Кай ложился спать, перед ним прорисовалась дорога: ему захотелось поехать в родные края, к господскому дому с платанами и юной Барбарой.
Он думал, что решение принято. Эта мысль продержалась у него и весь следующий день. И хотя упадок сил, вызванный перенапряжением в гонке, прошел, осталась просветленная, тихая, обращенная в себя мягкая печаль, к которой странным образом примешивалась столь же спокойная радость.