А пока остановимся на чуде под № 86 (по нашей нумерации - третьем). Эка невидаль! Потерли дерево о дерево и получили огонь, который спалил обе деревяшки. Эта ежедневная, обыденная практика, известная еще во-он с каких времен. Практика здравомысленного опыта, правда, остающаяся до поры без объяснения. Чудо в другом: в словах, конструирующих и воспроизводящих жизнь этого артефакта в материале букв, слов, предложений. Представление жизни вещи в слове о ней. Но, конечно, не в простом слове - не в простых словах, а в таких именно словах, сцепление которых (связь, сочетание, рядоположенность) принципиально загадочно - парадоксально. И тогда знание о вещи предстанет знанием об умении сказать о ней, умении научить этой вещи, то есть изготовить предмет научения (что означает, прежде всего, озадачить ученика тайной очевидного). Продлить вещь в личном действии с ней и есть ее познать. Только данная в парадоксальной форме тайна станет очевидной, станет предметом научаемого ума, сделается делом учителя, высветляющего смысл для просветления ученика. Послушайте еще раз: "Мертвое родило живое, и дыхание живого истребило мертвое" (которое родило именно это живое). Назвать вещь по имени, строго говоря, уже чудо. Но слово перечеркнуть словом же и в результате этой словесной самоаннигиляции получить словесную же цельнопротиворечивую формулу предмета, ожившего во всей своей бытийственной (загадочной) полноте, - вот это чудо так чудо. Само по себе. Ни к чему не приобщенное. Самоцельное (самоценное)! Но чудо как норма(?) научения в средние века. Уверование в эту "норму" - обязательное условие научения. Разрыв в дискурсивном переходе от "буквы" (вопрос) к "стражу истории" (ответ) (1) должен быть преодолен "чудом-нормой" словосцеплений. А в это должно уверовать как в нормативное правило. Так мысль о предмете сливается в указующем чаянии - с замыслом этого предмета. С его смыслом. Ускользающим, но запеленгованным смыслом... И это чаемое тождество получает высшую санкцию в парадоксально (чудодейственно, то есть божественно) изготовленном слове, сквозь которое просвечивает смысл. Такое вот умение - научение учить - и составляет смысл учительского канона Алкуина, призванный заполнить (и квазизаполняющий), но заполняющий, как мы видим, иллюзорно вакуум-знание меж словом-вещью и словом-биркой, именуемым и именем, вопросом и ответом. А смысл вещи играет, просвечивается в речевых сломах и сколах: "Дыхание живого истребило мертвое" (умертвило мертвое - "смертью смерть"). Но... дыхание живого. Метафора-троп сильнее любых логических выкладок.
Но с виду учебная кантилена Алкуина-учителя и Пипина-ученика должна длиться бесконечно. В самом деле, это дление из-за бесконечных возможностей воспрещающе-отвечающего словопрения принципиально бесконечно. Оно-то и делает словесный материал учительского дела Алкуина сплошным. И тогда зачем, спрашивается, заполнять зияние меж вещью и словом о ней? Не лучше ли просто прервать (естественно прервать) цепь этой элоквенции? И здесь опять-таки следует позвать чудо парадоксально устроенного слова. Только оно, чудо, есть естественное средство противоестественно замкнуть бесконечно наращиваемую цепь, замкнуть в кольцо - положить предел дурно длящейся бесконечности. Прямая и круг. Почти завершающее урок Алкуина чудо под № 100 как раз и призвано сделать это. "Что вместе и существует и не существует?" спрашивает Алкуин. Сообразительный (уже наученный, - ведь урок-то подходит к концу) Пипин отвечает: "Ничто". "Как это может быть?" - любопытствует Алкуин. А Пипин не лезет в карман за словом и отвечает так: "По имени существует, а на деле нет". И вновь по видимости чудо, а по правде нет. Содержательное, осмысленное ничто приходит не ко всякому.
Такой поворот дела утверждает ничто в качестве существующего словесно и не существующего на деле (на деле же это - Всё: апофатически определенное ничто). И тогда разговор о ничто, данном только в слове, должен иметь конец, собственную словесную же концовку последнего творческого слова, сказанного в ничто и из этого ничто сотворившего Всё. Мир избыл себя в слове о нем. Зато получил законченность и определенность полной своей словесной выявленности, при которой слово обретает плотность и зримость вещи. Предмет научения изготовлен: он целостен, веществен, хотя и освещен в последнем самосветящемся - божеском слове; творческом слове-смысле, возможность научения коему как будто обернулась невозможностью затеянного научения. Но... искушение научить сильно.
Урок Алкуина венчает (завершает) такой парадокс (101).
"Алкуин. Какой вестник бывает нем?
Пипин. Тот, которого я держу в руке.
Алкуин. Что же ты держишь в руке?
Пипин. Твое письмо.
Алкуин. Читай же его благополучно, сын мой".
Вестник, долженствующий говорить, безмолвствует. Зато немые литеры могут быть оглашены - обратиться к слуху. С буквы началось - буквой и кончилось. От слова до Слова. От учительского слова, принадлежащего смертному, к Слову Учителя учителей, слову-смыслу: видимо-слышимому слову-смыслу, данному в чуде, коему не научить. Если только и в самом деле это чудо, а не расхожий норматив. (Вспомните, пожалуйста, чудеса № 74, 85 в нашей нумерации чудеса первое и второе: о видимом несуществующем и говорящем несуществующем).
Изготовление вещи под названием "машина, которая учит учить" завершено. Это канон Алкуина, учителя из учителей; агрегат, рассчитанный навсегда, а выдержавший тоже немало - пять, шесть, а то и семь столетий.
Но для чего все это? - А все для того же: чтобы выучиться смыслу смыслов для праведного житья-бытья. Эта внеучебная цель, но во имя коей вся эта учеба, дана в вопросах-ответах под №74-82. Но дана как бы между прочим. Ведь урок Алкуина - всего лишь о научении учить. Может быть, здесь как раз и затевается будущая схоластика, замышляется назидательная символология, репетируются дидактические элоквенции университетских времен?..
НО О ПРАВЕДНОМ ЖИТЬЕ-БЫТЬЕ у Алкуина есть особое сочинение. Это "Риторика", или "Диалог мудрейшего короля Карла и Альбина, учителя, о риторике и добродетелях". Обратиться к этому сочинению важно в высшей мере, потому что, может быть, здесь как раз и содержится наставительная отгадка к загаданному миру в Уроке загадок, призванном столь странным образом научить быть в этом мире и жить по истине, правильно читая загадочные тексты, загадывающие мир в целом и каждый фрагмент этого мира.
Эпиграф к трактату, сочиненный автором, вполне явно - вне загадочных иносказаний - декларирует намерения сочинителя:
Кто пожелает узнать порядок гражданского быта,
Тот наставленья прочти, скрытые в этих листах,
Карл-государь и смиренный Альбин - велевший с писавшим
Вместе составили их в смуте придворных забот.
Труд един, но двое творцов, и оба несхожи:
Этот - миру отец, этот - убогий жилец.
Ты, кто станешь читать, не гнушайся нетолстою книгой:
Ведь и у малой пчелы сладостный копится мед.
"Миру отец" ориентирует мир и все его вещи по причащающей к абсолюту иерархической вертикали; "убогий жилец" свидетельствует о мире и всех его вещах как божественно самоценный (у-богий), хотя сирый и жалкий. Асимметрия зрения - вверх, но и к миру лицом к лицу сохранена и в этом - вовсе не загадочном - риторическом зачине.
Каково же оно - это праведное житье-бытье, сказанное открытым текстом, но в контексте текста загадочного?
Научить праведному житью, говорит Алкуин Карлу, можно, если только суметь быть "столь же искусным, сколь и послушным". Искусным загадывателем, а послушным - в бесхитростном рассказывании о добродетелях; схоластически безупречном рассказывании, казалось бы, делающем удивительность и восхищенность загадывания ненужными. Но для праведной жизни одной науки мало. Ведь наука - только для пользы. Нужен еще и опыт, ибо только он приносит силу. Но опыт у каждого свой, и ему не научиться. А наметить область, где этого опыта можно набраться, вполне под силу. И здесь научающие приемы важны. Они - буквы, а опыт - смысл. Буква закона и смысл. И Алкуин (в трактате он Альбин) тщательно об этом толкует. Внимательное вчитывание в текст снимает разночтения. И все-таки не до конца. Альбин продолжает, переходя к тому, что только правильным - обучаемым - чтением не одолеть: "О букве и смысле закона спор возникает тогда, когда один ссылается на сами писаные слова, а другой сводит всю речь к тому, что, по его мнению, думал писавший. Например, закон запрещает ночью открывать городские ворота. Некто открывает и впускает в город друзей, дабы, оставшись за воротами, они не были схвачены врагами. Обвинитель упирает только на букву закона, защитник на смысл: законодатель-де приказывал закрывать ворота от врагов, но не от друзей". Как видим, защитник руководствуется нравственным домыслом, поддержанным личным опытом жизни приличного человека. А этому не научить. Зато обнаружить в себе этот опыт как поступающее действие можно. И рассуждения о писаных правилах, о правильно (по правилам) начертанных законосообразностях этому способствуют.