Йорг Мюллер
Он призвал меня
«Составлять много книг – конца не будет…» (Еккл. 12:12)«Мы не можем не говорить того, что видели и слышали…» (Д. ап. 4: 20)Перевод: Евгения Рерих, 1998
Предисловие
Эту книгу я начал писать семь лет тому назад, делая заметки на небольших карточках. И так как я выбрал из всех этих записей лишь самые важные, а многое вообще позабыл, книга получилась не толстая, но плотная. Она содержит воспоминания, толкования и оценки различных событий. Тон ее – личный, уязвимый и провоцирующий. Моя цель – настроить читателя на встречу с его личным Богом. Ибо в Боге нуждаемся мы все, великие грешники, и никто не в праве сказать, будто им Бог не интересуется.
Для того, чтобы не касаться личностей, я так изменил ход некоторых описываемых событий, что обеспечил анонимность их участников.Я посвящаю эту книгу всем тем, чьи имена в ней упоминаются. Особенно горячую благодарность я приношу моим родителям, которые благодаря своему бесконечному терпению и постоянным поощрениям, помогли мне пройти описанный здесь путь со всеми его заблуждениями.
Моя благодарность – и Гертруде Ангерхофер и Мартину Хиллебранду, прочитавшим книгу в рукописи, а также моей сестре – художнику-графику, оформившему большинство моих книг в издательстве Й. Ф. Штейнкопф.
Фрайзинг, июнь 1992
СЕРЬЕЗНОСТЬ ЖИЗНИ НАЧИНАЕТСЯ
«Теперь для тебя начинается серьезность жизни» – сказала мне мать в 1950 г., когда я перешел из католического детского сада в городскую начальную школу. Но – насколько эта серьезность будет серьезной, мне, в те полные надежд послевоенные годы, и не снилось – даже в самых страшных снах.
Итак, теперь я каждое утро отправлялся за пятьсот метров в близлежащую начальную школу, готовый предоставить учителям полную возможность сделать из меня «человека».
Учителя называли это процессом «образования»; речь шла о развитии у молодого поколения самостоятельности, чувства ответственности и способности к критическому мышлению. Но я тогда этого не понимал. И лишь несколько лет спустя, уже в гимназии, постиг, наконец, до чего это нелегко – вести себя самостоятельно, поступать во всем критически и с чувством ответственности – особенно по отношению к тем, кто нас всему этому учит.
Свою классную руководительницу, мадемуазель Коэн, мы очень любили: она обладала не часто встречаемой у учителей чуткостью и дружелюбием и умела пробуждать в нас дремлющие способности. Это она открыла у моей сестры талант к рисованию и поощряла его, прививая ей любовь к детали; от нас всех она требовала, чтобы мы украшали всевозможными орнаментами свои домашние работы, и мы целыми часами просиживали за уроками, изощряя свою фантазию, разрисовывая хитроумными узорами поля и углы наших тетрадей.
Это были первые и последние домашние задания, которые я делал легко и охотно, без того горького привкуса принуждения, который стал ощущать позже.
Как-то раз господин В., рослый широкоплечий мужчина, вселявший в нас одновременно страх и благоговение, проверял наши тетради. Увидя мои замысловатые узоры, которыми я так гордился, хотя им было далеко до талантливых произведений моей сестры, он разразился бурной речью, громы и молнии которой я потом долго не мог забыть:
«Полюбуйтесь-ка на Мюллера» – раздалось над моей склоненной к тетрадке головой. – Измарал всю тетрадку цветными карандашами!"
Подняв мое «гнусное» произведение высоко над головами моих соучеников, как своего рода предупреждение, он продолжал: «Что, не нашел себе занятия посерьезнее? Назавтра перепишешь все это еще раз, понял? Начисто! Мы тут занимаемся арифметикой, а не маранием тетрадей!"
Я замер, мучимый чувством, в котором смешались страх и гнев, и не понимая, почему этот учитель запрещает мне вещи, которые других радуют?
В эти первые школьные годы учителя явно стремились воспитать в нас послушание, для чего чуть ли не каждый день использовали ивовые розги. Конечно, они хотели нам только добра; они надеялись сделать нас людьми порядочными, искренними и трудолюбивыми. Но я до сих пор так и не понял, как при помощи бесчисленных щелчков, ударов розог и пощечин честных людей можно сделать еще честнее, а нечестных превратить в честных. Но они были нашими учителями – и мы считали, что они, конечно же, правы.
Однако меня уже тогда возмущал тот факт, что большинство из них, требуя, чтобы мы вели себя, как взрослые, сами обращались с нами, как с малыми детьми. И наоборот, нам часто приходилось видеть, как по-детски реагировали эти взрослые, когда мы вели себя не так, как бы им хотелось; в таких случаях они обижались, негодовали, повышали голос или начинали нас игнорировать. И мы всегда получали больше выговоров, чем похвал. К моему счастью, родители мои вели себя иначе: они ободряли меня, когда я приходил домой подавленный, и если я получал плохую оценку, мне не приходилось опасаться наказания.
В нашем классе, в котором было пятьдесят учеников, учителя были страшно перегружены. И лишь в редких случаях кто-либо из них уделял нам должное внимание. Такое исключение представляла собой мадемуазель Коэн; но, к сожалению, она была слишком мягка и тяжело переносила несправедливости коллег даже по отношению к ней самой. Я припоминаю, как однажды она не удержалась и украдкой смахнула слезу – и как мы все замерли, глубоко тронутые.
Мадемуазель Коэн была человеком глубоко верующим; ее подлинная набожность и человечность уже в те годы пробудили во мне желание стать священником. Мне было тогда семь лет.
Господин М. имел обычай бить нас розгой по кончикам пальцев – если мы поднимали шум на уроке. Чтобы предотвратить это болезненное наказание, мы оттягивали руки – и удар господина М. приходился по его собственной ноге. Или мы натирали себе пальцы луковым соком, так что после ударов они у нас распухали – и нас освобождали от следующего урока. Когда господин М. разгадал нашу игру, он начал ставить провинившегося ученика лицом к стенке; бедняга стоял так весь урок, а на следующий день должен был принести учителю тетрадь, в которой 100 раз было написано: «Я не имею права обманывать старших». Сегодня этот «негодяй» – редактор большого бульварного журнала.
После четвертого класса мои родители отважились перевести меня в гимназию. Я был не глуп, но и не честолюбив, следовательно, как раз предназначен для более высокого образования. Нам с моей сестрой-близняшкой пришлось сдавать вступительный экзамен – и я его блестяще провалил! Помнится, что, когда директор понял, что таким образом мы с сестрой оказались разделены на все последующие годы, он сказал моим родителям: «Сожалею! Если бы я знал, что они близнецы, я бы и его как-нибудь протащил».
Мне становилось все яснее, что значит «серьезность» жизни. Но мое желание стать священником от этого только укреплялось. Я стал министрантом (ребенок – помощник священника у католиков - перев.), и уже в эти первые школьные годы с жадностью стал читать жизнеописания святых. В конце концов я принял тайное решение самому стать святым; мне казалось, что у меня есть для этого все предпосылки…
ПОПИК, К ДОСКЕ!
Через год, по второму заходу, мне удалось поступить в гимназию и продержаться там до восьмого класса. (В Германии гимназией называется второй цикл обучения – классы пятый – тринадцатый – перев.). И так как я искал сплоченного коллектива, не чуждого моим профессиональным устремлениям, и нуждался в духовном руководстве, я решился переехать в Прюм и прожить последние годы обучения в епископальном Конвикте.
Конвикт (духовный интернат - перев.) давал тогда приют ста ученикам, посещавшим Гимназию древних и новых языков. Вместе со мной там жили Оскар Лафонтен, (бывший секретарь социал-демократической партии Германии - перев.), его брат Ханс и много других людей, позже сделавших громкую карьеру.
Школа отличалась строгостью и высоким уровнем обучения. Но мне никогда не было в ней слишком хорошо, так как я не находил общего языка с некоторыми преподавателями. Может быть, это объяснялось и той ролью, которую я невольно играл в своем классе: я был здесь единственным «конвиктористом» в этом смешанном классе и всегда оказывался в одиночестве – шла ли речь о выполнении домашних заданий или защите своего религиозного мироощущения. Ведь всегда находились преподаватели, пытавшиеся осмеять меня перед классом, так как им, наверное, претила самая мысль, что тут сидит один, который норовит в священники. Реальную подоплеку применения такой отравленной педагогики я так никогда и не обнаружил; знаю только, что некоторые из учителей, приверженцы национал-социализма, были переведенными сюда дисциплинарно.
Мне очень четко запомнился следующий эпизод: наш преподаватель географии, доктор Ф., которого из-за его непредсказуемого характера все очень боялись, постоянно выказывал свою неприязнь ко мне. Как-то раз он входит в класс: «Ну-с, кого бы нам сегодня пропесочить?» Потом, полистав свой красный журнал, воскликнул: «Ах, да, как там наш попик?» И его взор вперился в меня. «Иди к карте и покажи-ка нам Коттон-Бельт!"