Одоевцева записала о своем разговоре с М. про меня: «Всякая любовь — палач!»{217} — я не знала, что он меня так любил. Это было как фейерверк!
Я потом встречалась изредка с М. и его женой у Лившицев. Мы говорили не без смущения. Жена была (на мой взгляд) очень боевая, но, что называется, «женщина как женщина». Я не знала, что она такая умная. Один разговор был про Пастернака. Я его спросила, не обижается ли он, что критик говорит о значении П<астернака>. Он со своим обычным взвивом вскричал: «Вся литература — жмется к Пастернаку!»{218} Ни на какие его «встречи» я не ходила. В 1937 г. в Москве мне передали, что М. в Москве и очень хочет меня видеть — но меня «не пустили». Вот и все!..
Читая письма М., я была удивлена запиской к Н. Я. в 1921 г. Что-то похожее на раскаяние Литвинова из тургеневского «Дыма»{219}. Это письмо превратило меня в светскую даму Ирину! В то время я была бы очень польщена.
Очень неожиданен его роман с Лютиком. Ольга Ваксель (Лютик) — какая-то родственница Гумилёва; Г<умилёв> говорил, что не то ее отец, не то дед покончил с собой. Помню ее мать — невысокая дама средних лет. Лютик была высокая, стройная, но крепкая девушка, без всякой флюидности, без кокетства, довольно красивая, румяная, «недвига-царевна», «брюлловская турчанка» — это я назвала, — с неподвижным лицом. Очень похожее выражение «о яблочной коже»{220}. Именно не лепестки роз, а «яблочная кожа». Я к ней хорошо относилась; Гумилёв считал ее абсолютно невинной (старорежимной) девицей. Потом потеряла ее из виду. Встретила ее в районе Таврического сада (года не помню, конечно!), — мне говорили, что она легко рожает — «как репки сажает», — я спросила ее, правда ли. Она улыбнулась утвердительно. Я даже думала, что у нее не первый ребенок! Потом я встретила ее в вагоне (под Москвой или под Ленинградом, не помню) — с молодым, красивым, но небольшого роста человеком, — они сидели, тесно прижавшись друг к другу, я спросила о стихах ее, она ответила, улыбнувшись, что-то пессимистическое — чуть ли не о смерти. Будто стихи ее не стоят…
* * *
Конечно, они многого не стоили. Но умирать женщинам, которых любят поэты, надо рано — как Беатриче и Симонетта{221}, а не так, как Лаура Петрарки, в которой разочаровался Франциск I.
Если у меня появилась легкая ревность к «другой» любви М., то это именно к посмертным стихам о Лютике{222}. Очень сильное стихотворение к Марии{223}, но «мои» мне нравятся все же больше.
Над. Як. прекрасно написала книгу о М.{224} И исследование о его творчестве, и весь быт того времени. Страх был у всех, и, зная о неуживчивости и дикости характера М., я его особенно не жалела. Ко мне он был повернут хорошей стороной и был «весь в стихах». Но, конечно, последнее время его жизни вызывает глубокую «человеческую» жалость. Вероятно, в нем самом было много от ребенка. Знал ли он, предчувствовал ли свою посмертную славу?
* * *
Я доверяла М. свои стихи. Например, «И смуглый юноша, чья прелесть ядовита…». Юноша был бледный, а не смуглый; увидав его, Гумилёв издевнулся: «Он похож на подмастерье с Петроградской стороны»… Говорят, он был очарователен в роли китайского принца. В «Маскараде» Мейерхольда он играл Пьеро, а другой мой приятель — Арлекина{225}.
* * *
Мы с Гумилёвым говорили как-то о магии. Я очень пугалась африканских заклинаний с ритуальными убийствами. Также и в христианской религии некоторое меня пугало. Помню возглас Гумилёва: «Какие вы с Мандельштамом язычники! Вам бы только мрамор и розы»… (Надо понимать: Грецию. И еще: поверхность.) Не помню, передала ли я Мандельштаму это и что он сказал.
* * *
Мы говорили как-то с М. о музыке и пении. Оказалось, что у нас одинаково музыка «без пения» действует сильнее эмоционально, чем с пением.
Как-то мы были с ним в балете. Что давали, не помню. Через ложу сидела Лариса Рейснер — он сбегал к ней поздороваться, и она послала мне шоколадных конфет (тогда это была редкость). Потом он ходил к ней в гости, и она рассказала ему (со слезами), что Г<умилёв> перестал с ней здороваться…{226} Когда она говорила о неверном характере Г<умилёва>, он сказал ей: «А как же Ольга Николаевна?»
Она ответила: «Но это же Моцарт!..» Я не знаю, сочинил ли он это или правда. Я с Рейснер не была знакома, и почему она сказала обо мне так лестно, мне непонятно! Но признаюсь, что это выражение останавливало меня в дальнейшей жизни от завистливых (в смысле костюмов особенно) и от злостных (если что-то обижало!) мыслей. Если М. придумал это, он задал мне хороший урок. Но я вообще в нем «вранья» не замечала.
* * *
Помню, как Гумилёв хвалил «стилистику» М. Но зато в композиции, в которой был особенно силен композитор Кузмин, М. был слаб. У него стихи шли какой-то Илиадой без перерыва. После того, как они были напечатаны в книге{227}.
М. А. Кузмин
Я знала его так много лет, что «прошлое» как-то подернулось туманом — годы слились в одно, и внешний облик в памяти — почти без изменений.
Я начну с данных им (в сотрудничестве с кем-то, но главное — все же его инициатива) комических прозвищ:
Вяч. Иванов — батюшка;
К. Сомов — приказчик из суконного отделения (для солидных покупателей);
К. Чуковский — трубочист;
Репин — ассенизатор — трусит на лошаденке, спиной к лошади;
Ал. Блок — присяжный поэт из немецкого семейства;
Анна Ахматова — бедная родственница;
Н. Гумилёв и С. Городецкий — 2 дворника;
Г. — старший дворник-паспортист, с блямбой, С. Городецкий — младший дворник с метлой;
Анна Радлова — игуменья с прошлым;
О. Мандельштам — водопроводчик — высовывает голову из люка и трясет головой;
Ф. Сологуб — меняла;
Ал. Толстой, С. Судейкин и еще кто-то (Потемкин?) — пьяная компания — А. Толстой глотает рюмку вместе с водкой за деньги, Судейкин (хриплым голосом): «Мой дедушка с государем чай пил»;
Ю. Юркун — конюх;
A. Ремизов — тиранщик;
Г. Иванов — модистка с картонкой, которая переносит сплетни из дома в дом;
B. Дмитриев — новобранец («Мамка, утри нос!»);
Митрохин — Пелагея («Каково?»);
Петров — Дон Педро большая шляпа.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});