Потом опять увидел «Троицу». Уже не свою. Уже принадлежащую людям. Уже ставшую частицей самого бытия.
И, преодолевая ломоту в ногах, немолодой художник благоговейно опустился на колени перед тем, чему служил всю свою жизнь — перед ней самой.
Поставив икону возле царских врат, Андрей Рублев вышел из храма.
Отовсюду спешили чернецы. Поддерживаемый под руки, ковылял от трапезной игумен Никон. Молодой, светло-русый послушник, поспешая, чуть не натолкнулся на мастера, заалелся, виновато пролепетал:
— Отче… Отче…
Андрей мягко тронул юношу за плечо, благословил и присел на пенек.
Над головой свистнула птичка.
Он поднял голову: малиновка.
Малиновка тоже смотрела на человека, словно раздумывала: улетать или не улетать?
— Не улетай! — посоветовал он. — Зачем?
Птичка все-таки улетела. Но земля пахла землей, среди листьев сквозило небо, от пенька отдавало сыростью, оставленная птахой веточка раскачивалась, а Андрею Рублеву ничего другого и не нужно было.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Притихла безлюдная, тревожная Москва, где свирепствует язва.
Пустынны палаты великокняжеской семьи.
Пустынны митрополичьи покои. Наглухо заколочены боярские дома. Все, кто мог, выбрались из столицы.
А кто не мог — заперли ставни, заложили ворота, спустили с цепей собак. Выходят лишь на базар, по воду да в церковь…
На улицах валяются обезображенные трупы. В тишине издалека слышен зловещий скрип: приближается телега с пьяными крючниками. Крючники шагают за телегой, напялив на головы мешки с прорезями для глаз. Наткнувшись на тело, цепляют его багром и, поднатужась, крякнув, закидывают на другие тела, наваленные в телегу.
Крючников шатает. Иные сами валятся с ног.
Трупы везут за город, где согнанный народишко выкопал рвы. Тут стоит тягучий, мутящий, сладкий запах тлена.
Крючники опрокидывают возы, кое-как забрасывают трупы землей и неторопливо возвращаются за новой поклажей.
Тогда из ям и кустов появляются спрятавшиеся было бродячие псы. Они разрывают могилы быстро и ловко, не тратя времени на обычную грызню. Они уже знают, что грызться незачем: добычи хватит на всех…
Мор. Язва.
Люди сторонятся друг друга. На базаре денег из рук в руки не берут. Нищих, которым нечем поживиться, словно ветром выдуло. Исчезли скоморохи и гусельщики.
Только церкви звонят.
В церквах молят бога избавить Москву от бедствия, пожалеть ее христианский люд.
Тысячи губ касаются одних и тех же икон, тысячи губ целуют одну и ту же поповскую руку.
Спаси, господи!
И зараза проникает под любые запоры, сквозь любые изгороди и стены.
Поистине бич божий…
Андрей и Даниил снова вернулись в Спасо-Андрониковский монастырь. Они слышат зловещий звон храмов. Они видят смерть. Но оба тверды. И, едва успев отряхнуть дорожную пыль, оба приступают к росписи монастырской церкви Всемилостивого Спаса. В зачумленной Москве это подвиг. Это вызов гибели. Это смелая вера в жизнь. Но дни Андрея и Даниила уже сочтены.
С тоской представляешь себе, как это могло случиться. Ворота монастыря не запираются и в самую опасную пору эпидемии. Нищие, юроды, просто прохожие и проезжие текут через двор Спасо-Андрониковского по-прежнему. И пусть теперь это не широкий поток, а иссякшая речонка, зато речонка гнилостная, опасная.
Как грязь на отмели, оседают в монастыре больные. Христианская же любовь требует не просто заботы и сострадания. Она повелевает самоотречение. Повелевает не сторониться несчастных, а, напротив, пренебрегать всякой осторожностью, «влагать персты в язвы» недужных, уповая на провидение и завоевывая этим право на вечную жизнь.
Так заболевает один инок, потом другой, потом сразу несколько чернецов…
Лекарство же одно — молитва.
И это страшная страница в судьбе Андрея Рублева.
Росписи и иконы церкви Спаса погибли. Как развивался дар гениального живописца после создания «Троицы», установить невозможно. Увековечил ли Даниил Черный в тех фресках и иконах, что написал после ранней смерти Андрея, память о гениальном друге — неизвестно.
Мы знаем лишь, что Даниил пережил Андрея ненамного и что потерю товарища перенес тяжело. О смерти Рублева летописцы молчат вообще. В «благочестивом» же предании о смерти Даниила правда угадывается без труда…
Эта смерть была трудной. Старый иконописец провел последние часы в забытьи и бреду. Измученный жаром, метался он на постели, дышал жадно, хрипло.
Воспаленный мозг Даниила рождал лихорадочные видения. Губы торопливо шептали бессвязные слова.
И вдруг в полосе мятущихся теней, в бесовской пляске отрывистых картин засиял свет, судорожное мелькание лиц и фигур исчезло, в оглушительной тишине покоя возник улыбающийся Андрей.
Тот, каким Даниил впервые увидел его когда-то давным-давно на тропинке обители.
Доверчивый, открытый, добрый…
Андрей протягивал руки, что-то говорил, а рядом с Андреем стояли, улыбались и звали Даниила люди в светлых одеждах, с золотыми нимбами вокруг голов.
Господи! Даниил узнал их! Это были Спас из Звенигорода, владимирские апостолы, Мария из храма Троицы…
Значит, Андрей не напрасно столько страдал! Он знал истину и теперь был в раю!
Воспоминание о товарище придало умирающему силы. Даниил открыл глаза, приподнялся. Вокруг постели скорбно толпились ученики.
— Андрея… видел… — пролепетал Даниил Черный, пытаясь улыбнуться. — В радости. Призывает меня…
Старый иконописец рухнул на постель. По сухому телу пробежала судорога. Дыхание оборвалось.
Легенду о смерти Даниила Черного, за миг до кончины увидевшего гениального друга среди жителей райских кущ, церковь запомнила, чтобы создать Андрею Рублеву славу «святого», славу «отшельника», рвавшегося окончить ненавистное земное существование и «воспарить» к престолу «всевышнего».
Между тем в легенде нет ничего легендарного, предсмертный шепот Даниила потрясающе человечен и горек, рисует и Андрея и Даниила глубоко земными и потому прекрасными людьми!
Старый монастырский художник очень глубоко уважал Андрея. Конечно, он верил, что Рублев заслужил «пребывание в раю». Болезнь вызывала бред. И естественно было для Даниила увидеть в бреду именно «райские кущи», Андрея среди тех самых апостолов и подвижников, которых столько лет писали оба мастера.
Немного слов произнес Даниил перед смертью, а сказал много.
Сказал, что трудна и горька была жизнь Рублева.
Сказал и то, что Андрей Рублев умел и смеяться, и радоваться, и верно дружить…
Этого церковь постаралась не заметить, и это был первый ее плевок на надгробие гения.
А всего через семьдесят лет прах художника осквернили вторично.
Сделал это «почитатель и ценитель» Андрея Рублева знаменитый епископ Иосиф Волоцкий. В ту пору полыхал жаркий спор о праве церкви иметь земельные владения, шла острая идеологическая борьба, корни которой были в задавленном положении крестьян, ремесленников и мелкого посадского люда, возмущенного усилением гнета светских и духовных феодалов.
Иосиф Волоцкий яростно защищал интересы крупных землевладельцев.
Нищета же заявляла о себе, отходя от официальной церкви и создавая «еретические» религиозные учения.
Это был классический случай, когда… «борьба демократии и пролетариата шла в форме борьбы одной религиозной идеи против другой»[10]. «Брожение умов» сказывалось и в искусстве иконописи. Иосиф Волоцкий расправлялся с «еретиками» круто. В живописи же он хотел противопоставить противникам какой-либо непререкаемый авторитет.
Наиболее почитаемым среди живописцев и просвещенных людей времени было здесь имя Андрея Рублева.
Иосиф Волоцкий и взял на себя «труд» укрепления рублевского престижа.
Использовать имя гения было легко. Жизнь Рублева была почти неизвестна, реальные причины, породившие его картины, отошли в прошлое, были уже непонятны.
Творчество Рублева в таком виде представлялось безопасным и очень удобным для противопоставления искусству, откликавшемуся на жгучие вопросы дня.
«Иосифляне», недолго думая, совершили «аутодафе», объявив Андрея Рублева «своим».
«Стоглавый сбор» запретил писать «Троицу» иначе, нежели писал ее Рублев.
Так страстное, взволнованное искусство великого мастера и наивного демократа сделали орудием подавления живой мысли, непокорного духа угнетенных и обездоленных.
Так омертвили самого Андрея Рублева. Так задушили созданное им направление живописи.
История церкви вообще есть история издевательства над народными ценностями.
Изумительное создание русских зодчих — церковь Покрова на Hepли уцелела до наших дней, как известно, лишь благодаря чистой случайности. В 1784 году духовные власти решили ее разобрать и не разобрали только потому, что пожалели денег: дорого запросил за разборку подрядчик.