причалили к другому берегу, где уже месяц ни днем ни ночью не смолкала стрельба.
Черепанов на рассвете пошел в атаку и добежал до неизвестной развалины. Здесь пуля продырявила ему живот. Он лежал за куском кирпичной стены, собственноручно наскоро перебинтованный. Ночь была светлая от снующих в небе ракет и пожаров. В багряных отсветах он увидел ползущих санитаров. Потом долгий путь волоком обратно к Волге, пройденный днем за считаные минуты. Еще двое раненых в лодке, баба-перевозчица с суровыми глазами из-под платка, с крепкими неженскими руками, старательно налегавшими на весла. Ее грустная улыбка в предрассветной мгле и тихое: «Поправляйтесь, сынки».
На левом волжском берегу был перевязочный пункт, затем тряская дорога до затерянного средь степей села. Там раненых раздели, занесли в пахнувший свежей доской барак – госпитальную баню. Банщицы, набранные из местных гражданских: девчушки лет по пятнадцати, бабы, годившиеся им в матери, не достигшие дряхлости старухи.
Черепанова намыливала худая женщина лет тридцати, в мокром от пара и работы белом халате. Руки ее были натруженные, жесткие, она сильно не церемонилась – Черепанов даже застонал разок от боли. И все равно через эти огрубевшие от работы руки в солдате проснулось мужское естество. Она шлепнула его по лбу намыленным пучком соломы и сухо констатировала: «Жить будешь, мужик. Силенка осталась».
Промасленный фитиль коптилки негромко взорвался, щелкнув мелкой искрой. Черепанов ощутил новую резь в животе. Ныла то старая рана или опять несварение – он уже не разобрал. Натянув ушанку, немедля выскочил на воздух. За массивным вязом, спрятавшись от ветра, стояли двое часовых. Пока Черепанов подкуривал и чесал засопливевший на морозе нос, услышал фрагмент байки, которыми обычно развлекали друг друга люди в томительных часах бездействия:
– К нам в Павловск перед войной Серафимович приезжал!
– Да ну? На чем же?
– На катере из Воронежа приплыл.
– Пришел, – поправил рассказчика второй. – Плавает оно самое, в проруби.
– Ну, пришел. Сплавился – коль желаешь. На пристани митинг, в райкоме – тоже митинг. Все чинно. А вечером мне мамаша рассказывает: заходят к ней в аптеку Степанов – секретарь комсомольский наш, и с ним Серафимович. Степанов любезно мамашу просит: «Нам бы спиртиком посудку наполнить». И фляжку ей протягивает. Мамаша налила, без вопросов. Степанов фляжку владельцу вертает, писателю то есть. Тот ее на пояс – и оба вон, со «спасибом», конечно.
– Ну, и чего? Писатели не люди, что ль?
Черепанов захрустел валенками по снегу. Из отхожего места тропинка тянулась к другим землянкам. Со стороны штабного блиндажа донесся скрип шагов и негромкий разговор. По старинной армейской привычке «держись подальше от начальства» солдат торопливо скользнул за объемистую вербу. Не доходя до рва несколько шагов, у наметенного сугроба остановились двое, комбат и батальонный комиссар, и стали мочиться в снег.
– Опять этот алкаш в запой ушел.
– Связист, что ли?
– Он самый. Как дело, так с собаками не сыщешь. Слышал, как семидесятый его чихвостил?
– Не то слово. Учбат на правый фланг ушел, к Белогорью, а связи с ним нет. Это ли не диверсия?
– В том-то и фокус! Завтра наступать, а учбат, вот увидишь, в окопе отсидится. Связи, мол, не было, приказ не поступал.
– Что ж он, и после этого трибунала минует?
– Выкрутится как миленький.
– За воротник заложить любит.
– Если б только это. Дела своего не знает, саботажник. От работы отлынивает. Бабы эти еще, из хозвзвода…
– Что с ними решили, кстати?
– Рапорта сегодня подали. Просятся в строй: кровью искупим «случаи бытового разложения» и так далее.
– Машин нет, опять же, по чьей вине? С автобатом на связь не вышли. Транспорта нет – снаряды возить некому. У минометчиков по полтора боекомплекта на ствол. С этим наступать?
Офицеры, оправившись, ушли. Гнетущие мысли снова навалились на Черепанова. Стоя посреди занесенного снегом леса, он не впервые ощутил свою тоску и оторванность. Впереди, за узким донским рукавом, всего в километре отсюда – вражья огневая линия. А сзади, за полновесным руслом Дона, русская земля, но как она далека от дома, хоть и ее необходимо считать своей, кровной, как и ту, которую придется завтра отбивать.
* * *
Перекинув взгляд через Дон, на укрытый белым одеялом лес смотрел продрогший итальянский часовой. Притаптывая на месте, подпрыгивая то на одной, то на другой ноге, он в сотый раз проглядывал береговую линию враждебной донской стороны. Пальцы под шерстяными перчатками закоченели и плохо слушались, хотя он и шевелил ими каждую минуту.
Что, если русские надумают наступать сегодня? Его промороженные пальцы не в состоянии спустить курок. Дикий ночной холод. Шинель не только проморожена насквозь, но и прилипла к телу, срослась с ним навек, как вторая кожа. Внутри все съежилось. С вечера проглотил он кружку дрянного кофе и кусок поленты, вот и весь ужин. А те, что убыли две недели назад в отпуск, теперь наверняка лежат дома с женами, наевшись до отвала. Ничего, получат и они свою порцию, и будет это вовсе не порция маминых спагетти.
Скоро пройдет Марио и снова привычно спросит: «Как дела, Джованни? Все ли в порядке? Тихо там?» Как всегда, придется сделать вид, что все в порядке, но сам собою промелькнет вечный вопрос: «Сержант, мы вернемся домой?» А Марио, как и прежде, с легким, едва уловимым усердием ответит: «Да, Джованни, мы обязательно вернемся домой».
Позади обезглавленная церковь. Редко он поворачивается к ней и просит у Бога пощады. Есть ли Он среди этих занесенных снегом степей? Не покинул ли Он землю, где дом Его разрушен и превращен в склад для картошки? Где колокольни онемели, а на куполах погнуты кресты? Ведь из здешней церкви Бог давно изгнан, еще до прихода немцев, до того, как колокольни превратили в пулеметные точки и наблюдательные пункты. Так отчего же Бог по-прежнему на стороне русских? Они вырвали язык Его и осквернили дом Его, а Он до сих пор любит нерадивых детей своих. Быть может, оттого, что народ этот сам много терпел и страдал, подобно Господу, идущему на муки.
Теперь эти храмы, дававшие раньше надежду на обретение жизни вечной, несут только смерть. Она прочно поселилась там, как и в развалинах монастыря, что