Из затеи этой ничего не получилось. Дутов вновь был избран войсковым атаманом. А Каширина освистали. Стиснув зубы, не произнося ни слова, он покинул зал, где заседал круг. Ему оставалась одно — собирать свое собственное войско. Красное.
Дутов ясно понимал, что предстоит борьба. Затяжная. С большой кровью. Противник у него будет достойный — тот же подъесаул. Каширин — не Цвиллинг, он боевой офицер, знает, как ходить в атаки и как организовывать оборону.
Одиннадцатого декабря был образован Оренбургский военный округ, куда вошла территория не только Оренбургской губернии, но и огромной Тургайской области. Командующим округом стал Дутов, начальником штаба — полковник Акулинин [31]. Таково было совместное решение войскового круга, комитета по спасению Родины и революции (действовала в Оренбурге контора со столь громким призывным названием), а также башкирского и кыргызского съездов.
Происходил окончательный раскол — Россия разделилась на белых и красных.
Шестнадцатого декабря Дутов разослал по станицам и войсковым частям приказ о призыве вооруженных казаков — пришла пора встать под казачьи знамена тем, кому была дорога старая Россия. Красные тоже объявили мобилизацию, под их знамена молодежь пошла охотнее, чем под знамена Дутова, но тем не менее Каширин собрал под Оренбургом тайное совещание.
— У Дутова под началом семь тысяч человек, — сказал он, — нам надо выставить столько же. В противном случае драку не стоит даже затевать — мы ее проиграем.
Разведка Каширина промахнулась в подсчетах — у Дутова под ружьем находилось всего две тысячи человек, среди них было полно стариков, которые максимум на что способны — съесть пару котелков каши. Имей Каширин точные данные, уж постарался бы разнести Дутова в пух-прах.
Неприятные для Каширина вести приходили и с Дона — там также зашевелилось казачество. Он прекрасно понимал: если донской атаман Каледин захочет соединиться с Дутовым — красным придет конец. Обстановка была тяжелая, Каширин со своими соратниками часами просиживал над картой, соображая, с какого же бока можно укусить Дутова, при этом — не пострадать самому…
Дутов и Акулинин тоже немало времени проводили, склонясь над картой. Мобилизация частей Оренбургского военного округа проходила медленно — слишком неповоротливой, усталой была военная машина…
Фронтовики, скопившиеся на станции Кинель, продолжали держаться кучками, каждый день штурмовали комендатуру и требовали предоставления эшелонов, терзали несчастного начальника станции, хорошо хоть затворами винтовок не щелкали. Небольшие степные увалы подле станции были сплошь расцвечены кострами, в огонь шло все, что могло гореть — от коровьих кизяков и журналов «Нива» из станционной библиотеки до лакированных ломберных столиков, найденных в одном из вагонов.
Стрелковая рота с красными бантами пыталась навести порядок на станции, но многого сделать не могла — понятно, что бывалые фронтовики могли из нее сотворить что угодно, даже закопать живьем в землю. Пытались стрелки охранять и товарняки, скопившиеся на запасных путях, но тщетно — каждую ночь боевой народец, отягощенный фронтовым опытом, обязательно взламывал какой-нибудь вагон и тащил из него все, что попадало на глаза.
Калмык эту практику не одобрял.
— Так мы всю Россию разграбим, — бормотал он, собрав на лбу морщины, будто желая разом обратиться в мудрого старца, имеющего право на всякие суждения, приговоры и оправдания.
— Не слишком ли замахиваешься, Африкан? — не выдержал Удалов.
Калмыка поддержал Потапов, сказал хмуро — шевельнулся у него внутри жидкий металл и угас:
— Африкан прав!
— Еще один праведник нашелся, — протенькал, как синица, Удалов. — Лучше бы подумали, как жратву достать, у нас кончилась.
— Придется пойти ленинским путем, — сказал Потапов.
— То есть?
— Экспроприировать экспроприированное.
Яму свою они углубили, поставили в ней, как в шахте, стойки, сделали навес и вход. Получилась землянка, самая настоящая, теплая и удобная. Потапов, оказавшийся мастером на все руки, из битых кирпичей сложил маленькую печушку, щели и сколы замазал глиной — печушка теперь служила им верой и правдой: и обогревала, и чаи с едой поставляла, и портянки сушила.
— Вот хренотень вселенская, — который уж день ворчал Удалов, — в двух шагах от дома находимся, а войти не можем…
Кривоносов его поддерживал, тоже ругался, — причем делать это давно научился гораздо лучше бывшего сапожника, позволял себе такие выкрутасы, что от его мата даже лошади садились на задницы. Калмык поддакивал — вяло, правда, неохотно, будто чего-то побаивался. А Потапов молчал, с задумчивым видом покусывая какую-нибудь сухую былку, сплевывал под ноги крошки и молчал.
— Ты об чем, Потапыч, думаешь? — спрашивал его Кривоносов, с любопытством швыркал простуженным носом — занимал его этот человек, никак станичник не мог понять загадочного Потапова. — А?
— О жизни думаю, о чем же еще, — переводил на него спокойный взгляд Потапов.
Голос его, сам тон был таким, что невольно приводил Кривоносова в смятенное состояние духа, и он терялся.
— Слушай, Потапыч, а награды у тебя есть?
— Есть, — нехотя отвечал Потапов.
— Какие?
— Два Георгия, медали.
— А чего их не носишь?
— Зачем? Чтобы вши пооткусывали?
— Ну хотя бы ленточку пришил к шинели.
— Зачем? Чтобы выделиться? Не по мне это, — нехотя произнес Потапов.
Дискуссию в тот раз прервал калмык — встал, заняв сразу половину землянки, хлопнул в ладони:
— Ну, ладно, жратва-то кончилась… Пора на дело. Иначе в обед лапу будем сосать, как медведи.
По ровной, твердой, основательно пробитой морозом земле колобком катилась снежная крупка, спотыкалась на неровностях, ломала трескучие сухие стебли, скручивалась в колючие хвосты, — недобрая установилась погода. И не холодно вроде, а стылый воздух пронизывал до костей, будто вколачивал в живое тело ледяные гвозди.
На железнодорожных путях толпились фронтовики, галдели, как вороны, плотно оцепив взвод рабочих, вооруженный старыми «трехлинейками», с иссеченными прикладами. Вид у рабочих был хмурый и грозный.
— Чего вы нас тут на привязи держите, как неподкованных коней? А? — кричал рабочим белоусый, с яростным, переполненным кровью лицом казак.
— Пошли отсюда, — Потапов свернул в сторону, — это не для нас.
— Погоди, — Удалов придержал его за рукав шинели. — Гордеенко! — тихо, совсем неразличимо позвал Удалов белоусого казака.
Смятый оклик его должен был пропасть в общем гаме, — но Гордеенко его услышал, вскинулся с встревоженным видом, пошарил глазами по казачьей толпе.
— Гордеенко! — вновь тихо, прежним неразличимым голосом позвал его Удалов.
Белоусый казак приподнялся на носках сапог, закрутил головой, будто подсолнух, боящийся упустить солнечный последний луч, заскользил глазами по макушкам голов, по папахам, кубанкам и шапкам, по лицам и вновь не нашел того, кто звал его.
— Кто это? — спросил у Удалова пограничник.
— Да из нашей команды боец. Вместе немаков в Карпатах колотили. Полгода назад его прямо из окопов забрали с тяжелой раной, увезли в госпиталь. Сейчас — вона, объявился! Живой и невредимый.
Рабочие, поблескивая глазами, каменея лицами, неожиданно вскинули винтовки и, освобождая перед собой пространство, взяли их наперевес. Фронтовики замолчали и на шаг расступились. Было слышно, как с противным шорохом скребется по земле крупка. Над головами людей поднимался тонкий прозрачный пар.
— Гордеенко! — в третий раз позвал Удалов.
Наконец белоусый казак нащупал его взгляд, обрадованно всплеснул руками, запыхтел, будто паровоз, которого угостили качественным корабельным угольком, и, энергично работая локтями, двинулся сквозь толпу к Удалову.
— Земеля! — выкрикнул он истончившимся, словно бы надорванным голосом.
— Земеля! — также сдавленно и обрадованно выкрикнул в ответ Удалов, гулко похлопал ладонями по спине окопного сотоварища, словно лопатами помолотил. — Ах ты, мой разлюбезный, малиновый, шелковый, шевровый [32], хромовый, опойковый [33] и сафьяновый, парчовый, незабвенный, дорогой, золотой, бриллиантовый… Ты хотя бы весточку какую-нибудь в Первый Оренбургский казачий полк прислал…
— Посылал…
— И что же? Может, командир полка ее получил? Не было этого! Александр Ильич нам бы ее отдал…
— Значит, не доходили письма. Одно я написал сам, лично, — Гордеенко стукнул себя кулаком в грудь, будто в бочку, — второе мне помогла сочинить сестричка из госпиталя.
Взгляд у Гордеенко смущенно скользнул в сторону. Удалов это засек и переспросил:
— Сестра милосердия?