– Совсем пристыдили, Евдокия Павловна, – просто сказал Емельянов, – срам один. Уж не считаете ли вы меня злыднем каким, вроде Шальнева? Не такой я человек… И мне людей жалко, только не знаю, как помочь. Как рыба об лёд бьюсь, а всё впустую. Ну теперь ясно: семь бед – один ответ.
Они ещё с полчаса беседовали о колхозных делах, о севе крупяных, о предстоящем сенокосе. И уже перед расставанием Емельянов сузил глаза, сказал с восхищением:
– А вы смелая женщина, Евдокия Павловна! Вроде солдат какой, честное слово! У меня настроение поднялось, надежда засветилась…
Решила Евдокия Павловна не испытывать судьбу, не блукать ночью, а выехать завтра утром, когда ещё не сильно печёт солнце. Она попросила Емельянова пораньше запрячь лошадь, подкормить перед дорогой, и Егор радостно закивал головой.
Кажется, снова ждала свою постоялицу Мария Степановна и вроде обрадовалась, когда пришла Сидорова.
– А я всё думала-думала, – заговорила хозяйка, – чем угощать тебя. Свёклы натушила. Вкусная вещь, вроде сахара. Ты уж не прогневайся.
Они ужинали, и Мария Степановна рассказывала неторопливо, но грустно.
– А у меня ныне этот начальник по мясу был. Уж так кипел, так кипел – как самовар пыхал. Яйцо, вишь, не сдаю. А я возьми да частушку ему выдай. Вот такую…
Мария Степановна улыбнулась, обнажила щербатый рот, звонким голосом потянула:
Милай Вася, я снесласяУ соседа под крыльцом.Милай Вася, дай мне руку,Я не вылезу с яйцом.
Ну что тут было, вроде его корова в зад рогом кольнула. Кричит поросёнком резаным: «Издеваешься, старая!» А какая я тебе старая, говорю, я ещё передком горячая. А он совсем, как собака, рычит. Говорит: «Скотину со двора сведу!» Давай, говорю, действуй. У меня, как у цыгана – в одном кармане вошь на аркане, в другом – блоха на цепи. Ну, он пулей из дома выскочил. Ой, что теперь будет-то!
Кажется, первый раз в Товаркове смеялась открыто Евдокия Павловна. А она, оказывается, потешная, эта Мария Степановна! Ей бы жизнь полегче, посытнее, без потерь – она бы людям такую энергию несла своим смехом, как солнышко теплом начиняла. Не суждено ей, обидела жизнь, а всё равно не сдаётся…
– Ничего не будет, – сказала Евдокия Павловна сквозь смех.
– Нет-нет, ты меня зря успокаиваешь. Власть всё-таки. Разве зря он зубками скрыпел?
– Сточатся они у него.
– Верно говоришь? Хорошо бы, и то норовит в ляжку вцепиться.
Она помолчала, принесла из чулана чугунок со свёклой, поставила на стол.
– Хлеб-то подавать? – спросила со вздохом.
– А как же…
– Я думала, может быть, домой повезёшь…
– Плохо думала…
Они поужинали, и Мария Степановна сказала задумчиво:
– Неуж-то Сталин не знает? Вот бы ты ему письмецо нацарапала. Так мол и так, Ёсиф Виссарионыч, мытарится народишко, вчистую гибнет. Подкинь ты ему хлебушка, и он в трату державу не даст, как лошадь пахать будет!
Улеглась Евдокия Павловна пораньше с расчётом завтрашнего отъезда и сегодня уловила тонкий аромат сухого сена. Значит, матрац под ней мхом набит, так мягкую шелковистую траву, похожую на мелкий хвощ, называют в их местности. Растёт он на болотах, на зыбкой почве и источает какой-то сладкий аромат. И сон пришёл сладкий, успокаивающий, хоть и лили в душе холодные ливни.
…Утро было прозрачно-хмурым, на юго-западе вспухали тучи, и Евдокия Павловна подумала, что, может быть, наконец пойдёт дождь, ещё не всё упущено, отольёт посевы, напоит землю. Она быстро собралась, и наблюдавшая за ней Мария Степановна вдруг захлюпала носом, задёргала плечами.
– Вы что, Мария Степановна? – удивлённо спросила Сидорова.
– Опять одна остаюсь, – сквозь слёзы ответила Мария Степановна, и чувства нежности и жалости одновременно появились в душе Сидоровой. Две ночи провела Евдокия Павловна в этом доме, а впечатление такое – будто сто лет знает хозяйку. Видно, подкупила она своей судьбой, своей искренностью, открытым сердцем. Словно богаче становится тот человек, кто встретит вот такую женщину. В лихолетье они встретились, и чувствует Евдокия Павловна – надолго, на всю жизнь останутся в памяти эти дни.
– Ты вот что, – сквозь слёзы улыбнулась Мария Степановна, и улыбка эта не показалась вымученной, – когда ещё будешь в Товаркове – не пройди мимо. Прямо сразу ко мне, без председательского наряда.
Вышла на улицу Евдокия Павловна и снова покосилась на юго-запад: как там туча, движется или нет? Слово есть одно интересное у местных – «замолаживает» или нет. Туча замолаживала, росла, пучилась, и Евдокия Павловна усмехнулась – может быть, дошли мольбы до Всевышнего, расщедрится да пошлёт спокойный дождь на землю. Вспомнила она, как после революции, наверное, в двадцать первом году, видела она Крёстный ход в своей родной деревне. Просили люди у Бога дождя, исступлённо крестясь и припадая к иконам, а он словно забыл о своей пастве. Наверное, во имя дождя и к Богу, и к чёрту обратишься, лишь бы пролились дождевые струи на обессилевшую землю, наполнили её чрево здоровой силой.
Бегом бежал навстречу Емельянов, и Евдокия Павловна испугалась: что-то произошло, наверняка, стряслась беда. А вдруг с Николаем? Больной он человек, страдающий. Ему Евдокия никогда не говорит о болезни, а у самой всегда в голове, как заноза, страшная мысль: а вдруг? Нет, нет и нет…
Председатель подбежал, торопливо подал руку:
– Шальнева убили…
– Где?
– За Товарковым у речки нашли.
– А кто нашёл?
– Пастухи. Они стадо выгнали утром и тело обнаружили. Мотоцикл на горушке, а труп внизу, в воде.
– Милицию вызвали?
– Да, обещали скоро приехать…
Что-то вступило в ноги, будто тяжкие путы навесили, но надо было двигаться, спешить. Они прибежали на конюшню, где уже была запряжена лошадь для Евдокии Павловны, поехали на другой конец Товаркова, где неожиданно равнина обрывается, круто сползает к реке. Место это звали в Товаркове Африкановкой, а от него уходила дорога по речке в соседнее село Моисеево. Пока ехали, Емельянов высказал предположение: видимо, после того, как допоздна Шальнев обходил дома на Африкановке, поехал он на ночлег в соседнее Моисеево. По людской молве, была у Шальнева милаха, молодая вдова в Моисееве. На дороге и подстерегла его смерть. Они оставили лошадь на дороге, рядом с мотоциклом, а сами начали спускаться к реке. У трупа уже толпился народ, молодой и старый. Завидев их, участковый милиционер Дмитрий Насонов растолкал людей, побежал к Сидоровой. Он зашептал ей на ухо:
– Предположительно часов в одиннадцать убийство произошло. Кто-то сзади обухом по голове ударил, когда Шальнев на мотоцикле сидел. А к реке его уже притащили, след на бугре остался, сапогами прочерченный.
– Не предполагаете, кто?
– Да проверять надо.
Евдокия Павловна подошла поближе, и её как в озноб кинуло: лицо у Шальнева иссиня-чёрное, в подтёках, мокрая одежда прилипла к телу.
Смотреть больше не было сил, смерть всегда страшна, тем более такая нелепая, и Евдокия Павловна, отозвав в сторону Насонова, попросила:
– Вы обязательно найдите убийц…
– Найдём, будьте спокойны…
Она простилась с Емельяновым, с трудом выбралась на бугор – ноги по-прежнему были тяжёлыми, налитыми свинцом, плюхнулась в повозку. Надо было возвращаться к своим делам, к своим проблемам, а мозг лихорадочно работал в одном направлении: кто убил Шальнева, за что? Уж не выместили ли на нём товарковские мужики свою нужду и злобу за неприкаянное житьё-бытьё, голод и отчаяние?
Налетел ветер, стылый, порывистый – и Сидорова поняла: опять не будет дождя. Туча уже не волочилась над землёй, словно пена лохматилась, рассыпалась на части, уходила ввысь. И снова тоскливее становилось на душе, беспомощность угнетала и угнетала. Страшнее нет ситуации, когда видишь беду, а не знаешь, как отвести её, защитить людей, сохранить для них тепло и благополучие. Получается тупик, будто болотная топь, гнилое место впереди: шагни – и вязкая, вонючая трясина поглотит в свою бездну.
Нет, надо находить выход… А может быть, права Мария Степановна, надо написать письмо Сталину? Должен же он знать, как бедствует народ-победитель, его народ, трудолюбивый и мужественный? И чем дальше отдалялась Евдокия Павловна от Товаркова, от этого многострадального села, где, как хлеб, берегут крапиву и лебеду на чёрный день, где стынут виски от спокойных детских слов про «тузятину», тем сильнее крепло желание поступить именно так. Напишет она письмо, обязательно напишет.
Длинная дорога лежала впереди, и Евдокия Павловна неторопливо стала обдумывать текст, слова в голову приходили быстро, со стоном. Рассуждала Сидорова просто – все мы боимся сказать Сталину правду, сокрыта эта боязнь в каждом, а вождь должен знать всё о своём народе – и плохое, и хорошее, и пусть в трудный час беды будет вместе с ним, живёт его тревогами и заботами. В этом должно проявиться благородство великого человека. Надо обо всём написать и, в первую очередь, о том, что увидела за несколько дней Сидорова в Товаркове; о Марии Степановне, этой русской бабе, которая потеряла всё, но цепляется за жизнь, борется и падает; о Емельянове, что в сердце носит с одной стороны неисчезающую тревогу за землю, за судьбу своих односельчан, а с другой – сжат, как пружина, законами и запретами, будто птица в клетке, пытается взлететь, а крылья не даёт расправить решётка. Молча смотрит, как последний хлеб увозят из села, молчит о смертно тяжкой жизни крестьян.