Выхода из этого заколдованного круга – нет. Разве, что умереть. В этом случае социалистическое отечество уже теряет всякий интерес к своему воспитаннику и тогда ему разрешается найти вечное упокоение на кладбище, которое пока еще не носит ни одного из осточертевших ему имен. Однако, этой радостной подробностью, данный гражданин насладиться уже не сможет.
Советские граждане реагируют на это навязчивое партийное хамство, единственным разумным в этом отношении способом. Они попросту не замечают всего этого. Если новые названия городов еще, более-менее, прочно вошли в быт, то на переименованные улицы никто не обращает никакого внимания. Несмотря на то, что улицы годами носят имена: Маркса, Ленина или Сталина, их по-прежнему называют: Николаевская, Спасская, Преображенская. Киевский извозчик, которого я просил отвезти меня на улицу Ленина, долго чесал бороду и вслух рассуждал, где бы она могла находиться. Тогда я напомнил ему, что эта улица раньше называлась – Фундуклеевской. Он обрадовался, осклабился и с укором сказал: – «ну, так бы раньше и сказали, а то черт его разберет у нас тут куда ни плюнь все ленинское или сталинское…»
Впрочем, если бы какой-нибудь добросовестный советский гражданин и захотел бы запомнить новые имена улиц, то вряд ли ему это удалось. Иногда большие улицы в больших городах меняли свое название по три раза в год. Вчера она была «улицей Рыкова», сегодня Рыков оказывался врагом народа и срочно переименовывалась в «улицу Пятакова», но завтра врагом народа оказывался Пятаков и она в течение ночи получала имя Ежова, но послезавтра Ежов… и так далее. Тогда уже и самый добросовестный гражданин махал на это рукой и продолжал называть эту улицу просто – Марино-Благовещенской.
Порой и сама советская власть сдавалась перед этим пассивным отпором обывателей. Киевский Крещатик много лет носил имя «улицы Воровского». Разумеется, ни у одного киевлянина язык не поворачивался назвать эту тысячелетнюю гордость Киева новым, да еще каким-то воровским именем. И вот, как-то ночью, стыдливая рука киевского горсовета сняла таблички с громким именем Воровского и заменила их снова Крещатиком.
– Хорошо было бы, – сказал мне по этому поводу один киевлянин, – вот так же проснуться в одно прекрасное утро и увидеть над всей страной вместо какой-то воровской таблички СССР, тысячелетнее и прекрасное слово – Россия.
***
Однако, Днепропетровск это не только расползшиеся по швам дома и унылые вывески лавок и учреждений. Это не только пропавший президент Украинской Республики и безперильные балконы «дома красных командиров». Днепропетровск – это прежде всего – огромный фабричный город. Если в Киеве заводы и фабрики жмутся около города, не заслоняя его своеобразного городского лица, то днепропетровские заводы оттеснили на задний план город и он сам прячется в их тени. Днепропетровск это первый большой фабричный город, который лежал на моем пути. И он меня интересует, именно, с этой стороны.
Советские промышленные центры группируются главным образом, вокруг Урала. Это понятно. Поближе к руде и подальше от границы. Быть может в силу соображений этого характера в Днепропетровске не строили новые заводы, а лишь расширяли старые. И, слов нет, разрослись они сильно. К существовавшим уже цехам пристроены новые, старые увеличились, выросли новые трубы, появились новые домны и мартены, пролегли длинные газопроводы, целые горы шлака высятся позади заводов.
Однако, бродя по днепропетровским заводам и осматривая все произведенные расширения, в глаза невольно бросается одно обстоятельство. А именно: при всех этих расширениях и перестройках все внимание отводилось повышению производительности завода и никакого – улучшению условий работы для занятых здесь людей. Помещения строились огромные, печей, машин и станков вгонялось в них множество, а рабочим буквально негде было повернуться. Помещения цехов – темные, без достаточной вентиляции и без примитивнейших удобств. По сравнению с виденным мною в Европе современными заводами, полными света и воздуха, со стеклянными стенами или крышами, с мощной вентиляцией, душами, фонтанами и цветниками, днепропетровские колоссы выглядят огромными мрачными пещерами самых черных для рабочего класса времен.
Рабочий – «первый гражданин» Советского Союза, во время работы, обставлен отвратительно. Но может быть каторжные условия работы компенсировались благодатным отдыхом дома? Тоже – нет. За свое трехнедельное пребывание в Днепропетровске я обошел не меньше двух десятков рабочих квартир и имел возможность убедиться в каких убогих бытовых условиях: жил советский рабочий. Только очень ценные мастера и, притом, заслуженные по партийной линии, получали квартиру в рабочих домах и жили относительно сносно. Сносность эта, разумеется, определяется по советским масштабам, а не по европейским. Это означает, что семья такого мастера в 3-4 человека имела комнату и кухню, а в 5-6 человек – две комнаты с кухней. По европейским масштабам – это стандарт жизни очень низко оплачиваемого рабочего.
Что же касается остальной массы рабочих, то она ютилась, либо в обычных перенаселенных коммунальных квартирах, либо в допотопных лачугах на окраинах города. Последним даже отдавалось предпочтение, ибо там можно было тайком завести пару куриц или гусей, без опасности быть обвиненным в «мелкобуржуазном уклоне» и «измене социализму».
Сгоняемые же перед войной, в огромном количестве, новые рабочие из деревень обитали в наскоро сколоченных бараках, которые отличались от нацистских загонов для иностранных рабочих, лишь отсутствием колючей проволоки.
Но может быть и то, и другое искупалось хорошей оплачиваемостью рабочих, позволявшей им хорошо питаться, одеваться и экономить на черный день? Нет, не было и этого.
Когда из заграничной дали я думал о советской жизни, то мне почему-то казалось, что там все классы обнищали за счет рабочего класса и последний, олицетворяя собой диктатуру пролетариата, перенес на свой текущий жизненный счет все блага, которых в свое время лишились другие классы.
Однако, попав на русскую землю, а особенно в рабочий город Днепропетровск, мне стало ясно, что в этом отношении я был жертва большевистской пропаганды, неустанно твердившей о «победе рабочего класса» и о замечательных для него последствиях этой победы. Познакомившись же как следует с бытом днепропетровских рабочих у меня не осталось никаких сомнений в том, что никакой диктатуры пролетариата не существует, а есть жесточайшая полицейская диктатура коммунистической партии. И в условиях этой диктатуры русский рабочий стал таким же нищим и бесправным парнем, каким стали крестьянин и городской интеллигент, с той лишь разницей, что это обстоятельство для русского рабочего должно быть много горше, ибо никто не сделал столько для победы большевистской партии сколько сделал он.
Если голая нищета советского рабочего кричит о себе из их бедных жилищ, из отсутствия многих необходимых бытовых мелочей и потрепанной одежды, то причины этой нищеты выясняются при первых же разговорах с самими рабочими.
Несколько раз я бывал в гостях у Алексея Максимовича. Это человек лет пятидесяти пяти, старый екатеринославский рабочий, прекрасный слесарь. Он не только – тезка Горького, но своими усами, прической и пытливым взглядом глубоко сидящих глаз и внешне несколько похож на знаменитого пролетарского писателя. Правда на этом его сходство с Горьким и кончается. И тогда остается лишь – разница. А разница между ними оказалась немалая. Писатель Алексей Максимович Пешков Горький борясь, якобы, за лучший достаток русского рабочего, стал в советское время миллионером. А русский рабочий Алексей Максимович, старый слесарь днепропетровского завода, за это время впал в такую нищету, в сравнении с которой даже его невеселая жизнь до революции стала казаться ему верхом благоденствия.
– Цифры, конечно, вещь хорошая, – говорил мне Алексей Максимович, – а только на одних цифрах далеко не уедешь. У нас тут все доклады разные читали и доказывали, что при советах рабочий стал лучше жить, чем при царе. И цифрами так и сыпали, как из рукава. А только я не так понимаю. Это верно, что при царе я зарабатывал тридцать рублей, а при советах стал получать – триста. А толку-то что с этого? Я тогда за пару сапог десять рублей платил, а при советах их и за триста не достанешь. Набор на рубаху мне тогда целковый стоил, а при советах изволь за это дело тридцать рублей выложить и то будет мало. А хлеб? До революции я его за пятачок имел, а после нее – восемь гривен выкладывай… Вот они цифры то!…
Язык цифр услышанный мной от Алексея Максимовича, опять-таки, говорит о том статистическом мираже, о котором я упоминал описывая жизнь советских колхозников и который создавала партийная пропаганда для того, чтобы убедить крестьян и рабочих в том, что при советской власти им жить стало много лучше.