— Врете, — затравленно выдохнул Пивторак. — Врете! Не было вас в камере.
— Стоп, стоп, Пивторак, — прервал Рублев. — Допустим… А вы были? Вместе со Шлейфером? Со всей группой? А мне что рассказывали?
— Все равно врет! — повторял Евген Макарович как в бреду.
— Я скажу вам, — обращаясь к Рублеву, спокойно произнес Лиферов, — как он назвался в тюрьме: Данько.
Глаза Евгена Макаровича вдруг остановились, он коротко всхрапнул — и рухнул на пол.
Когда Пивторака, приведя в чувство, унесли санитары, Геннадий Сергеевич крепко сжал руку Лиферова.
— Спасибо огромное. Тебе и, конечно, Коле Белецкому. Если б не ваша московская встреча, если бы ты ему про расстрел Шлейфера не рассказал — кто знает, когда бы еще это дело расшифровали. Существовала всего одна версия — неизвестный исчезнувший предатель — и везучий подпольщик Пивторак. И вот, понимаешь, одно к одному: мы занялись этим «подпольщиком» по другой линии, а тут Николай приходит ко мне и говорит — дескать, вот какую историю узнал я в столице. Совсем не то, что этот уцелевший парень «вспоминает» двадцать пять лет подряд. Мы проверили. Линии сомкнулись — после войны прежние хозяева, нацисты, новым его передали… Ему еще не раз придется падать в обморок — уж очень много за ним всякого…
Геннадий Сергеевич проводил Лиферова и собрался было домой, как ему вдруг позвонили из бюро пропусков.
— Товарищ подполковник, — сказал дежурный, — тут гражданка к вам просится. Ее фамилия Немченко…
— Немченко? Выдайте ей пропуск.
Через четверть часа в кабинет вошла Элла Ипполитовна. Глаза ее были красны, покрасневший нос густо запудрен, но в туалете не было ни малейшей неаккуратности,
— Чем могу служить? — спросил Рублев, пригласив посетительницу присесть.
— Абсолютно ничем, товарищ Рублев, — сказала Элла Ипполитовна. — Я пришла просто вас поблагодарить.
— За что же?
— За чуткость к моему мальчику, — высокопарно произнесла Элла Ипполитовна и горько всхлипнула.
— Вот это уже лишнее…
— Я не плачу, нет. Это от радости, — непоследовательно отвечала Элла Ипполитовна, сморкаясь. — Я никогда не предполагала, что в таком… в таком… строгом учреждении работают такие удивительно тонкие и деликатные люди. Я считала…
— Вы считали, что наше дело — сажать? — засмеялся Геннадий Сергеевич.
Элла Ипполитовна смутилась.
— Ваш Степан попал в скверную историю. Еще немного — и он мог бы совершить тяжкое преступление. Пусть это будет для него горьким уроком. И для вас с мужем тоже, Элла Ипполитовна.
Элла Ипполитовна опять заплакала, Рублев налил ей воды, и она выпила, постукивая краешком стакана об зубы. Успокоившись, сказала:
— Вы меня, конечно, очень извините, товарищ Рублев, можно я задам вам еще один вопрос?
— Прошу.
— Скажите, пожалуйста, товарищ Рублев, а что сделает моему ребенку этот самый… товарищеский суд? Это очень опасно?
— «Опасно»? Это, по-моему, не то слово, уважаемая Элла Ипполитовна. Вот если б мы не занялись этим делом вовремя — вот тогда… А товарищеский суд… Что ж, он поступит по справедливости. Что касается меня, то я верю, что ваш Степан — не пропащий человек. Потому и настоял, чтобы его не привлекали к уголовной ответственности. В отличие от его приятеля Титана и всей милой титановской компании.
— Но все-таки, товарищ Рублев, — после паузы снова начала Элла Ипполитовна, — вы не могли бы поговорить с товарищами товарищескими судьями? Ради меня, ради несчастной матери! Вы — такой опытный, такой чуткий, а они… кто знает, какие будут они?..
Рублев покачал головой:
— Ох, Элла Ипполитовна, Элла Ипполитовна… А вам, оказывается, надо еще обо всем думать и думать. Поразмышляйте, очень вас прошу. А что касается товарищеского суда — это уж не моя компетенция.
— Так уж и не ваша, — с горькой обидой возразила Элла Ипполитовна…
ПАВЛИК НАХОДИТ ОТЦА
Пришла пора познакомить Павлика с Лиферовым. Николай Николаевич и Борис Андреевич вместе с Рублевым поехали на улицу Пастера. Дверь им отворил Степан. При его комплекции вроде невозможно было ожидать, что он может еще больше похудеть, — какие бы переживания ни обрушила на него жизнь. Но факт остается фактом — перед гостями маячила ни дать ни взять тень Степана. Тень постояла, узнав Рублева, растерянно улыбнулась и исчезла, словно растворилась в коридорном полусумраке.
Павлик усадил Лиферова и Рублева на тахту, Николая Николаевича — в кресло, а сам сел на стул.
Возникла неловкая тишина. Ее нарушил Павлик:
— Как с моими брошюрками, Геннадий Сергеич? Небось уже сдали во вторсырье? План перевыполнили?
Рублев усмехнулся:
— Был соблазн, но — пока что удержались. Решили, что есть смысл поизучать.
И тут все заговорили разом, заулыбались, Николай Николаевич раскрыл, наклонившись, поставленный на пол большой желтый портфель и вытащил пузатую темную бутылку.
— Закусить найдется, хозяин?
Покуда Павлик накрывал на стол, Лиферов потихоньку огляделся. Шкаф. Письменный стол. Раскрытый магнитофон. Японский транзистор. Чисто — но чистота, явно наведенная мужскими руками, холодноватая, неуютная чистота. На стене — портрет женщины, молодой, с мягкими чертами лица и грустными глазами. Мать.
— Ну, по первой? — спросил Павлик, откупорив бутылку и разлив коньяк по рюмкам. — Банальный тост: за знакомство. Да?
— Точно! — старым армейским словцом отвечал Белецкий. — За твое знакомство с Борисом и за нашу с ним встречу! Нарушу ради этого нерушимый обычай. Выпью.
Они чокнулись, стоя возле стола.
— И за твою, Боря, отличную память, — сказал Рублев, берясь за бутылку…
Тост оказался вещим.
Захватив с письменного стола транзистор и возвращаясь на свое место, Борис Андреевич увидел то, чего не заметил раньше, — с портрета над тахтой смотрел на него человек в офицерских погонах, с орденами на груди, смотрел победительно и даже чуть высокомерно. Лицо его показалось Лиферову знакомым, но взгляд этот — взгляд удачника — сбивал столку, мешал.
— Отец? — спросил Лиферов у Павлика.
— Да, — коротко и суховато отвечал тот.
— Пропал без вести в тылу у фрицев, — добавил Белецкий.
— Вот он какой, твой отец, — молвил Рублев. — Да… С характером был мужик, ничего не скажешь…
— Вы забываете, Николай Николаевич, что я узнал от Пивторака и этого Осипа, — он не пропал без вести, а попал в плен. И живым вышел из плена. — Слова прозвучали вызывающе горько.
Память наша — сложная и таинственная штука. Она может напрочь стереть важное и услужливо подсовывать старые-престарые детали, ненужные нам, бесполезные, безвредные. Она может десятилетиями пытать нас непоправимым. Но из нее способно исчезнуть, словно и не было, до зарезу нужное, такое, что, казалось, вы знали назубок. И она, наша память, любит подсказку, толчок.
Лиферов вспомнил этого человека. Словно стерся с лица на фотографии флер повелительности и высокомерия, словно осунулось это широкое, с мощным подбородком лицо, словно оно болезненно пожелтело от голода и страданий. А взгляд — взгляд стал добрым, мудрым и светящимся неистовой верой и силой. Лиферов вспомнил.
— Я знал вашего отца, Павлик, — напрямик, без околичностей, сказал он глуховато. — Многие у нас в лагере знали его. Но никто не знал, что он — подполковник Кольцов. — Лиферов не сводил глаз с портрета. — В лагере его звали фельдшер Сердитов. Под этим именем его и похоронили за оградой бывшего лагеря, на сельском кладбище. Он входил в комитет, руководивший подпольем и готовивший восстание пленных. Когда донеслась артиллерийская канонада и охрана стала готовить лагерь к эвакуации, комитет дал сигнал. У нас было накоплено немного оружия. Боевые группы бросились на охрану, на вышки. За ними — вся масса пленных. Жертв было очень много… Но — не зря!
Ваш отец поднял над караулкой красный флаг — откуда только он взялся у него, я и сейчас не знаю. А к лагерю уже подходили советские танки. И тут пуля недобитого фашиста сразила вашего отца. Но он успел увидеть наши танки!
Эти слова прозвучали великим утешением — таким, каким может один сильный человек утешить другого.
— Выпьем за подполковника Кольцова.
И они выпили. Молча. Но — чокнувшись, словно за живого…
ЧАШКА С ТРЕЩИНОЙ
Они встретились после долгого перерыва там же, где встречались не раз, — на Приморском бульваре, возле самой ограды Дворца пионеров. Это было их любимое место. Но сидели они рядом — и не рядом, можно было коснуться друг друга, прижаться к плечу плечом, однако они были каждый сам по себе…
Они сидели на скамейке и молчали. Уже стемнело, поблизости — никого. Кому-то надо было заговорить первым, иначе оно становилось и вовсе бессмысленным, это свидание.