— …Андреевич, — и продолжал, — что я не мог, будучи в Санкт-Петербурге, не воспользоваться возможностью убедиться в справедливости его слов.
— Прощения прошу, — спохватился Батов, — присядьте, дорогие гости, в ногах правды нет. — Он придвинул посетителям табуретки.
— Вот с чем пришли мы к тебе, Иван Андреич, — вступил снова в беседу Ганашкин, переглянувшись сТирцем. — Маэстро Тирцу надобна хорошая скрипка. Не позволишь ли ты ему испытать свой инструмент? Я знаю, у тебя есть готовый. Да вон он! — он указал на скрипку, висящую на стене. — Ежели маэстро будет доволен, он намерен сделать тебе заказ.
— Почту за счастье, — сказал Батов, сняв со стены и подавая скрипку Тирцу, глаза его заблестели. — Но что касаемо заказа, то ты же знаешь, Лука Митрофаныч, без позволения барина моего, его сиятельства Николая Петровича, не смею я на сторону инструменты делать. Ведомо тебе, что его сиятельство, дай ему бог здоровья и долгих лет, с расположением и добротою ко мне относится, но я ж его крепостной человек. В его всё воле…
В словах Батова мелькнула затаенная горечь.
— Полагаю, что граф Николай Петрович соизволение даст. Он высоко почитает талант маэстро Тирца и ему в просьбе не откажет.
— Все может быть, — отвечал хозяин, не спуская глаз с маэстро.
А тот, тщательно осмотрев скрипку, привычным движением приложил ее к подбородку, поднял смычок…
И в маленькой мастерской, в воздухе, пропитанном ароматами дерева, смолы, канифоли, краски, зазвучала волшебная мелодия Моцарта. Батов замер, в волнении следя за тем, как под смычком знаменитого музыканта скрипка — его скрипка! — рождает гениальную, сверкающую, исторгающую слезу из глаз песнь…
Последний аккорд. Тирц опустил скрипку и обратился к Ганашкину:
— Точно ли этот мастер делал сию скрипку? — он указал смычком на Батова.
Лука Митрофанович улыбнулся:
— Неоднократно, дорогой мой господин Тирц, я самолично наблюдал за его работой.
Маэстро еще раз тщательнейшим образом оглядел инструмент, его деки, эфы, завитки на грифе и, наконец, бережно вернул скрипку Батову.
— Это — превосходный инструмент, — изрек он наконец свой приговор. — Чистота его отделки доведена до совершенства. Тон хорош. Однако скрипка несколько тяжела и туга в игре. Конечно, я предпочел бы скрипку итальянской работы — Амати, Гварнери или Страдивари, но найти таковую весьма затруднительно. Посему я бы с удовольствием сделал вам заказ, Иван Андреевич.
Батов слушал музыканта, опустив взор. Теперь он поднял глаза и сказал твердо:
— Когда поживут мои скрипки столько лет, сколько старинные италианские, то, может быть, и сравнятся с ними. — Он вздохнул. — Я уважаю старых италианских мастеров беспредельно, — он приложил руки к груди и со страстью в голосе продолжал, — но желал бы я знать, остался ли кто в живых из современников Амати, Гварнери либо Страдивари, чтобы сравнение сделать между моими и их инструментами, когда те были внове… — И закончил: — Касательно заказа же — то что ж, просите позволения у моего господина…
Проводив гостей, Иван Андреевич вернулся к верстаку. Но работа не клеилась. Из головы не выходили слова маэстро Тирца: «…несколько тяжела и туга в игре… Я предпочел бы скрипку итальянской работы…» Неужли же это справедливо? Неужто он, Иван Батов, с семнадцати годов занимаясь своим искусством с неутомимым трудолюбием, с особенною сметливостью изучая, как говаривал его учитель Василий Владимиров, свойства инструмента и всех тех обстоятельств, кои имеют влияние на звучность тона, неужли он, проникший в секреты старинного итальянского лака, не сумел еще встать вровень с непревзойденными мастерами из Кремоны?
Какая-то мысль мелькнула у него, он попытался ухватить ее, удержать, но тут в дверь снова постучали. Посетитель оказался недавним знакомцем, виолончелистом императорских театров Любимом Елисеевым. Любим пришел осведомиться, не готова ли его виолончель. С этим инструментом работы Амати, гордостью и единственной ценностью Елисеева, месяца два назад стряслось несчастье. Поскользнувшись на паркете, музыкант упал и сильно повредил виолончель. Горю его не было предела — когда еще он мог бы скопить деньги на инструмент! А покуда что делать? Помирать с голоду?
Друзья посоветовали выход: обратиться к мастеру Батову, который, дескать, не имеет себе равных в гарнировке поврежденных инструментов.
Елисеев не очень поверил словам товарищей, но другого ничего не оставалось — он отправился к Батову. Иван Андреевич осмотрел виолончень и назвал цену. Она оказалась куда ниже той, к которой с замиранием духа готовился Елисеев. Более того, поглядевши проницательно на Елисеева своими добрыми глазами, Батов спросил:
— А играть покуда на чем будешь, сударь мой?
— Да не на чем, — горестно признался Любим.
Тогда Батов поворотился и, сняв со стены, подал ему новенькую виолончель:
— На вот. Играй покуда. Я ее для графской капеллы изготовил, да раньше срока поспел. Граф Николай Петрович месяца через два ее ждет. Однако береги уж ее, будь добр.
Елисееву казалось, что все это мерещится ему в счастливом сне…
И вот теперь пришел он справиться о своей несчастной красавице.
— Заходи, сударь мой, заходи, — приветствовал его Батов. — Готова, готова. И, уж поверь моему слову, красуется снова и телом, и духом. Вот она, играй, и бог тебе помочь.
Любим взял свою виолончель и не поверил глазам: нет, невозможно было представить, что это тот самый инструмент, который он привез сюда два месяца назад в столь плачевном виде. Ныне нельзя было определить, где же были раны! Елисеев с недоверием посмотрел на Батова — уж не подменил ли тот его виолончель? Иван Андреевич улыбался. Словно угадавши Любимову мысль, он ласково спросил:
— Что, думаешь небось другую тебе отдаю? Присмотрись, присмотрись, сударь мой. Твоя, твоя, та самая…
И только вглядевшись в поверхность деки с таким уж пристрастием, что пристрастнее невозможно, Елисеев понял, какое чудо сотворил мастер с его инструментом. Поврежденные куски Батов вынул и заменил другими. Эти вставки он подобрал с неимоверной тщательностью по слоям дерева, так, что слои нового куска составляли как бы продолжение слоев тех частей, к коим они примыкали.
— Хочешь послушать, как звучит? — спросил, все так же улыбаясь, Батов. — Давай-ка сыграю тебе.
Он отобрал у Елисеева виолончель и разыграл «Камаринскую». Потом еще несколько русских песен. Изумлению Любима не было конца: тон инструмента нисколько не изменился.
— Ну, Иван Андреевич, — тихо проронил Любим, принимая виолончель, — уж не знаю, сколь ты вложил в нее трудов, но могу сказать одно: кудесник ты, да и только.
— Спасибо на добром слове, — отвечал Батов. — Да привези-ка назад мою виолончель. А то пора ее графу Николаю Петровичу отдавать.
— Завтра же, — пообещал Елисеев. — Но уж коль скоро я приехал к тебе, Иван Андреич, не возьмешься ли ты еще за одно дело?
— Какого свойства?
— Да вот, есть у нас в оркестре один скрипач. Хочется ему, видишь, чтобы сделалась его скрипка звучнее. Не утончишь ли ему верхнюю деку?
Перед Любимом враз словно встал другой человек — суровый и жесткий. Светлые брови зло сошлись над переносицей.
— Не ждал такого от тебя, сударь мой, — мрачно сказал Батов. — Уродовать живое существо! Слыханное ли дело?! А скрипка — она же живая. Плачет, и смеется, и горюет, и веселится. И болеет, и умирает. Утончить деку! Да разве ты не понимаешь, бесталанный ты человек, что ежели это сделать — скрипка и вправду на недолгое время звучнее станет. Ну, а после? А после, через немногие леты, придет в совершенную негодность. Погибнет. Не ожидал, нет, не ожидал я такого от тебя, Любим. Я думал, ты музыкант, а ты…
— Да что ты, Иван Андреев, — забормотал, извиняясь, Елисеев. — То ведь не мне…
— Не тебе! — передразнил его Батов. — Но просишь-то меня ты. Ты! Ты б должен сам его, своего приятеля, пристыдить, удержать, а ты, вместо того, ко мне с такой нелепостью жалуешь. Да пусть сулят мне золотые горы, я за такое богомерзкое дело не возьмусь. Я, сударь мой, живу для того, чтобы делать и исправлять инструменты, а не для того, чтобы их губить. Ступай!
Любим, кляня себя, ушел.
А Иван Андреевич вернулся к своей, кометой мелькнувшей мысли. И теперь додумал ее до конца…
На завтрашний день он, отложив все в сторону, взялся за работу — стал мастерить новую скрипку.
А неделю спустя граф Николай Петрович Шереметев милостиво разрешил своему крепостному мастеру сделать скрипку для маэстро Густава Тирца. Пришлось сразу работать над двумя инструментами, не считая гарнировок, и Батов, уславливаясь с Тирцем о цене, выговорил заодно себе срок с запасом — полгода.
…Полгода миновали. Маэстро Густав Тирц снова прибыл в столичный город Санкт-Петербург.