Но мавр пришел в себя и тянется к Яго с какими-то простодушными вопросами. А этот последний должен снова вступать в поединок, горячо разыгрывая протест против столь слабой воли своего господина, столь слабой, что даже случился обморок.
Между тем в то же самое время Яго нужно придумать продолжение. Ведь Отелло еще жив и, значит, игра не закончена.
Плохо соображающего после обморока человека Яго прячет в какое-то укрытие, суля ему еще новые и новые страшные впечатления. Тут-то и начинается этот театр, о котором шла речь выше.
Яго, возможно, и не осознает полностью, что будет происходить в следующую минуту. Он бросается в неведомую игру, и как она будет протекать, он не знает. Перед ним неожиданно возникает Кассио, который должен себя вести так, чтобы сидящему в укрытии Отелло казалось то, чего хочет Яго. Но ведь это не придумаешь в секунду. Да и станет ли вести себя Кассио, как тебе хочется!
Ударив добродушно Кассио в живот, предвещая тем самым хорошую шутку, Яго предлагает Кассио вообразить, как скоро тот стал бы опять лейтенантом Отелло, если бы назначение зависело от любовницы самого Кассио — Бьянки. И Кассио, конечно, соответственно остро реагирует. Потому что действительно забавно представить себе, что этим распоряжалась бы Бьянка. Отелло не слышит слов, он видит реакцию и, понимая ее по-своему, стонет, как от удара.
Конечно, это театр, но сколь сложны к нему подходы. Скорее, это не театр, а жизнь.
Яго, успев заметить реакцию Отелло, снова так внезапно и так остро задает свой новый вопрос, чтобы и ответ последовал сверхострый. Он констатирует, что Бьянка влюблена в Кассио, но констатация эта должна быть таким точным призывом бурно раскрыться перед Яго, что Кассио должен не выдержать и именно бурно раскрыться. Ведь важна не сама эта короткая реплика Кассио, а резкая форма, способная на расстоянии ранить. Тем самым новый удар будет нанесен Отелло, который там, в своем укрытии, снова будет застигнут.
О, это своеобразная, растянутая во времени казнь, экзекуция, при совершении которой и сам палач выматывается до предела!
Шатаясь, Отелло выходит из своего укрытия. Он вяло соглашается на предложение Яго задушить Дездемону. Вяло не только потому, что уже измучен, но и потому, что именно теперь, когда так ясно видна порочность Кассио, ему стало вдруг особенно жалко Дездемону. Ведь она, которую сейчас предстоит убить, была когда-то такой нежной и такой доброй...
И у Яго нет уже больше сил на новые доводы. И ему бы уже пора отдохнуть после этой битвы. Однако, почти обессиленный, он должен негодовать по поводу того, что Отелло опять проявляет мягкость. Но Отелло наконец согласился задушить Дездемону, и Яго на минуту может отстать от него и снова вытереть пот.
*
Однажды позвонил композитор Н.Богословский и попросил зайти к нему по важному делу. Поскольку мы были совсем незнакомы и раньше меж нами никаких дел не было, я решил, что это розыгрыш: за Богословским идет такая слава — он всегда кого-то разыгрывает.
Я подумал, что приду к нему, а это совсем и не он звонил, или что-либо в этом роде. Я даже позвонил ему назавтра, будто бы для того, чтобы переспросить адрес, а самому еще раз вслушаться в интонации — не розыгрыш ли?
И вот я сижу в его квартире, и он объясняет мне смысл своего приглашения.
Он написал музыку к блоковской «Незнакомке». Уже само сообщение это прозвучало совершенно для меня неожиданно, так как до сих пор я не представлял его работу в подобном жанре.
Он не только сочинил музыку, но и записал ее на пленку в собственном фортепианном исполнении. И даже записал свое чтение «Незнакомки» под эту музыку. Все это длится час, и он просит меня посидеть этот час и послушать.
Богословский включил пленку и сам уселся напротив. Мы стали слушать.
С первых фортепианных аккордов музыка стала нравиться мне, но я все думал о том, где коренится розыгрыш.
Музыка была неплохой, но текст Блока мне не нравился вовсе. Я никак не мог отделить его от того, как этот текст исполнялся, и все казалось, что это совсем мне чужое.
Если, конечно, вообще все не розыгрыш.
И, взяв дубликат этой ленты, чтобы подумать, я удалился. Ленту куда-то дел и месяц не вспоминал об этом.
Затем, через месяц, снова звонок: «Ну ладно, не хотите в театре, давайте запишем на радио».
В общем, скажу я вам, это не просто сразу понять. Все-таки Блок, хоть сказать это, может быть, и кощунство, не Пушкин. У Пушкина каждая строчка ясна и сегодня так же близка. А тут — какой-то разрыв между нами и поэтом. Разрыв этот надо убрать, иначе будет про что-то нам непонятное.
Но потом начинаешь думать, и все становится ближе и ближе, и уже не злишься, что одного из героев зовут Голубой и что снег голубой и т.д.
Теперь мы привыкли к жесткости, и что-то из той поэзии кажется даже слащавым. Но только до той поры, пока не начнешь изучать, пытаясь почувствовать и понять.
Чего только стоит один эпиграф из Достоевского.
А там начинается повесть, где пьяные люди в трактире жрут раков и говорят какие-то сальности, а где-то витает мечта — какая-то женщина ждет за порогом, на улице. Некий женский портрет мелькнул, какая-то миниатюра, которую тут продают. Кто-то здесь или там скажет опять про женщину, что-то читает об этом поэт. Однако все это в пьяном кабацком угаре.
И вот начинаешь придумывать фильм, не простой какой-то, а сложный, где смешивается грязь с этой странной мечтой о женщине, чистой Женщине. Впрочем, она сейчас, быть может, стоит там, на улице.
В кино можно делать такой монтаж! В этом аду пускай возникает то женский глаз, то ручка тонкая с белыми пальцами, В этом смещении — несовместимость, но и тоска. Незнакомка то идеальна, то проститутка, там, у ворот, то кто-то еще. Только все это в общем вихре, без особой подачи, будто случайно.
А потом — сюда же «впустить» мотив «Балаганчика» — Арлекин, какие-то клоуны, жонглер, фокусник и т.д. И Мария — будто звезда, которая пала. А Поэт, который ее изобрел, все проспал и пропил. И увел Марию другой. А Звездочет — тоже лицо «от Автора», что он может? Скорбеть? Потом опять какой-то трактир, только светский, в каком-то доме. И опять тот же пошлый угар, а женщина снова там, во дворе. И Поэт не узнает ее, и никто не узнает, хотя все как будто мечтают о ней, все желают будто чего-то. А потом опять балаган, кто-то вертит тарелку, кто-то в костюме Пьеро прыгает и смешит.
*
В искусстве надо или ставить опыты, только очень дерзкие, определенные, или ставить спокойные спектакли, которые будут привлекательны своей художественной завершенностью, совершенством. Но хуже нет, когда вещь недостаточно новая по существу или форме, к тому же еще и несовершенно поставлена. Несовершенство простительно при очень резком опыте, при очень резкой пробе чего-то нового. Но жалко, если несовершенным является слишком робкий опыт. Самое замечательное, конечно, когда есть полная новизна смысла и средств выражения. К тому же все это еще и художественно совершенно. Но об этом, пожалуй, можно только мечтать.
*
Я провел, кажется, уже более двадцати репетиций «Месяца в деревне», но практически не могу ухватить почти ничего из того, о чем думаю. Видимо, после постановок Чехова и Шекспира я подхожу к новому писателю с какой-то прежней режиссерско-методологической меркой. Все кажется ясно до репетиции, но вот она кончается, а не сделано ничего. То есть сделано очень много, но как-то неточно по отношению к Тургеневу. Или, во всяком случае, к тому, каким он воспринимается просто при чтении.
Прежде всего, Наталья Петровна представляется дерзкой и смелой в своем психологическом поведении. Но эту дерзость нужно суметь как-то вычертить. Без какой-то особой вычерченности она, эта дерзость, сама не дается. Все получается близко, да не так, как в пьесе написано, если, разумеется, читать непредвзято и очень внимательно. Дерзость, своеволие ее поведения нужно превратить в рисунок роли, к тому же в рисунок не внешний, а внутренний.
Это прежде всего связано с ее взаимоотношениями с Ракитиным. И диалоги в общем понятны, но притом есть какая-то тайна в них, которая никак не поддается разгадке.
Наталья Петровна как бы сама стремится к конфликту с Раки-тиным. Он ее раздражает, после того как она узнала Беляева. Однако раздражение тут не прямое, редко прямое. Оно запрятано в некую сложную схему. Оно — лишь частица какой-то сложной схемы, где столько других частей. Она вдруг видит, что он слепой, глухой в отношениях с ней. Что он ее не чувствует. Ей кажется, что он недогадлив, тугодумен при всей своей изысканности.
Но он единственный, кто близок ей, с кем хочется быть откровенной. А откровенной быть нельзя.