Больше всего Александра боялась, что в день отъезда Маша будет так же сильно рыдать, как это было с ее братом. Однако, когда страшный день наступил и ее старшая дочь, как всегда, равнодушно попрощалась со всеми родными и домочадцами, позволила матери поцеловать себя и зашагала к экипажу, Давыдова поняла, что больше всего на свете мечтает, чтобы дочь проронила при расставании с ней хоть одну слезинку. Но Маша так и не заплакала и вообще не издала больше ни звука. Она лишь помахала всем провожавшим ее рукой из окна экипажа, а потом, отвернувшись, принялась стучать ладонями по краю обитого тканью, но все же довольно твердого сиденья. Одна из уезжавших с ней нянек уже привычным жестом придержала ее руки и принялась ворчать, обвиняя девочку в непослушании и глупых забавах. Маша в ответ молчала и терпеливо ждала, когда нотация подойдет к концу.
Но Александра Давыдова всего этого уже не видела – экипаж к тому времени тронулся и начал потихоньку набирать скорость. Лиза и Катя начали плакать, а в следующую минуту к ним присоединились и мальчики, и мать бросилась утешать всех детей по очереди. Думать об уехавшей навсегда Маше ей теперь было некогда. И только ночью, когда младшие дети уснули и Александра осталась одна в своей комнате, она вдруг подошла к столу и наотмашь ударила ладонью об один из его углов. Боль пронзила всю ее руку, от ладони до локтя, и женщина едва удержалась от того, чтобы не вскрикнуть, таким непривычным было для нее это ощущение. Однако сразу же после удара ей неожиданно стало немного легче. С удивлением прислушавшись к себе, Александра поняла, что та душевная боль, которая гнездилась в ней с того самого дня, когда она отослала в Одессу Мишу, сделалась чуть менее острой и уже не мучила ее с прежней силой. И тогда она закусила нижнюю губу, зажмурила глаза и принялась с размаху лупить по краю столешницы обеими руками.
Дальше потянулись дни, полные нового беспокойства – и за едущую в Москву Машу, и за младших детей, которые неожиданно стали плакать и капризничать по любому поводу. Каждое утро Александра выслушивала жалобы от нянь: малыши то отказывались есть, то не хотели одеваться, а то и вовсе не сообщали вовремя, что их нужно посадить на горшок. Их тоже увещевали и наказывали, но ни мягкие, ни суровые меры на детей не действовали. «Мы все думали, что нашим мужьям хуже, чем детям, и поэтому выбрали быть с мужьями, – вспоминала Александра письма Марии Волконской и других решивших, как и она, ехать в Сибирь женщин. – Думали, что мужьям мы будем более полезными, а дети все равно видят нас по два раза в день, и им нужнее хорошие няни и наставники… А оно вот как оказывается… Мужчинам без нас трудно, а дети без нас вообще не могут жить, в самом прямом смысле этого слова…»
Тем временем ей пришло несколько писем из Петербурга – люди, к которым Александра обращалась за помощью в получении разрешения уехать в Сибирь, наконец, выяснили точно, что Василий Давыдов находится в читинском остроге. Теперь она могла покинуть имение и ехать в Читу в любой момент. У нее было императорское разрешение, и все необходимые вещи уже давно были сложены в коробки и саквояжи. Единственным препятствием между ней и ее мужем были оставшиеся в Каменке четверо младших детей. Катя и Лиза к тому времени ели только с ложечки и почти перестали говорить, двухлетний Петя, еще недавно прекрасно ходивший и бегавший, стал постоянно падать на ровном месте, Николка, тоже начавший ходить за ручку в няней, теперь снова ползал на четвереньках…
А их мать должна была сообщить им, что больше они никогда ее не увидят. Ей нужно было открыть дверь детской, войти в комнату и навсегда попрощаться с каждым из них. Но она лишь смотрела на дверную ручку и не могла даже просто дотронуться до нее…
Глава XIV
Енисейская губерния, лесной тракт, 1828 г.
Маленькая, крытая рогожами повозка мчалась по заснеженной дороге с огромной скоростью, и иногда сидящей в ней мадемуазель Полине Гебль казалось, что она летит по воздуху. Холода, мучившего ее в начале пути, она теперь тоже почти не чувствовала. Спасибо тетушкам ее любимого Жана, так не похожим на его бесчувственную мать, у которых она останавливалась в Казани, – накупили ей целый ворох теплой одежды! Поэтому теперь Полина была закутана под тулупом в несколько пуховых платков и чувствовала себя тщательно спеленутым младенцем. Зато ей было тепло, особенно когда она сидела неподвижно, и молодая женщина старалась шевелиться как можно меньше. Сопровождавшие ее крепостные семьи Анненковых Степан и Андрей крепко спали напротив и время от времени громко всхрапывали. Впрочем, даже когда они просыпались, разговаривать с ними Полина могла только о связанных с поездкой делах, да и то с трудом – они плохо понимали ее, когда она пыталась говорить по-русски, а ей сложно было разобрать неграмотную французскую речь Андрея. Поэтому ехали они почти все время в молчании, и порой Полине становилось совсем тоскливо сидеть и ничего не делать в полутемной повозке, но она утешала себя тем, что теперь едет очень быстро, а значит, скучать ей придется не так уж и долго.
В такие минуты она начинала вспоминать свою недолгую жизнь в Санкт-Петербурге. Первую встречу с Жаном Анненковым, его настойчивые ухаживания, ее опасения, что она быстро надоест ему и он ее бросит, их первое свидание, их совместные поездки по принадлежащим его матери имениям… Тогда ей казалось, что их тревожная, но все-таки счастливая жизнь не закончится никогда. Но она завершилась навсегда арестом Жана, и вместо нее у Полины началась новая жизнь, состоящая из одного-единственного стремления, которое не поколебалось даже после рождения их с Анненковым дочери Сашеньки, – стремления снова быть рядом с ним.
Гебль устроилась на сиденье так, чтобы с ее места можно было смотреть в окно – это было ее единственным развлечением. Малыш Ком свернулся клубочком и сладко спал у нее за пазухой: ему тоже было тепло и уютно. За окном проносились сугробы и торчащие из них черные ели, такие огромные, что их верхушки скрывались высоко в небе. Вскоре Полине стало казаться, что они сливаются в сплошную черно-белую стену – ее глаза закрывались, и она постепенно начинала проваливаться в сон. Но крепко заснуть ей не удавалось: перед глазами появлялось заплаканное лицо дочери, и женщина, содрогнувшись и едва не вскрикнув, просыпалась. Маленькая девочка, вцепившаяся в ее шаль своими крошечными ручками и не желавшая отпускать ее, казалась такой реальной, что Полине порой даже слышался ее крик. И снова она смотрела в окно на неприступную стену леса, мимо которого ехал экипаж, и на медленно темнеющее небо над дорогой. Смотрела, боясь закрыть глаза и снова заснуть, снова вернуться мыслями в недавнее прошлое, когда она уезжала из Москвы, оставляя там их с Жаном рыдающего ребенка и его равнодушную ко всему старую мать.