вдруг, как по команде, наклонялись и садились на корточки, а затем опять вставали и опять смотрели в небо. «Избалован, ах избалован плотами народ, — думал Никита, глядя на берег. — А все из-за чего?.. Деньги, кажись, трудные, а вот не жаль… Вон они в орлянку-то играют. Ишь, головы-те задрали к небу, дождя просят. Круг-то человек тридцать. Кровные денежки проигрывают, проживают. И сам пропьешь… А все хозяева… Сейчас пригнали плот, не успеешь приканатиться хорошенько, ан хозяин с водкой, да нарочно стаканище-то норовит такой, чтобы руками не обхватить… Как не выпьешь? С мокрети да с устатку и хватишь… А как хватил — в глазах круги-круги пойдут, зеленые, желтые, красные, синие… Голова закружится — ну и пошло! Вот этот первый-то стакан отравы все наше горе и есть. А там и пошла и пошла! При расчете пьяного обочтут, в трактире тот хорош, другой лучше того, все тебя угощают, ты всех угощаешь, и деньги все! Мало того, по пьяному делу разуют-разденут люди-то добрые, да еще этапом домой ушлют: не путайся, безобразник, по городам, паши, скажут, свою полосу! А все отрава… И кажинный раз думаешь: ну ее к лысому, отраву-то — а как не выпить с устатку-то… обидится…»
Никита стоял, облокотившись на багор, смотрел на луг и бормотал.
— Дядя Никита, канатиться где будешь? — крикнули ему с оголовка.
Никита вздрогнул и огляделся.
— Вон пониже ветлы-то… Наляг, ребятки, наляг…
Плот извивался и скрипел.
Иван отделился от гребцов и перешел на середину плота. Это был молодой, могучего сложения парень в одной рубахе, с расстегнутым, несмотря на свежую погоду, воротом, без шапки и босой. Он поднял толстую, с заостренным концом жердь, намотал на нее бечеву, остатки которой собрал кольцами на левую руку, и встал на край плота.
Гребцы усердно работали. Никита старательно то отводил багром, то притягивал к себе оголовок.
Плот приближался к берегу.
Еще несколько ударов весел, и он искривился. Его толкнуло снизу с такой силой, что все стоявшие на нем покачнулись.
Плотовщики бросили весла, схватили шесты и отталкивались ими от берега. Канатчик Иван с приколом в руках прыгнул в воду и окунулся до шеи. Двое других прыгнули за ним, и все трое быстро очутились на берегу.
Иван, распуская кольца бечевы по мере того, как от него удалялся плот, уносимый быстрым течением, старался всадить острый конец прикола в землю, но прикол вырывало из рук и тащило вместе с Иваном и мужиками, помогавшими ему.
Наконец удалось-таки всадить прикол и забить его чекмарем[71]. Плот остановился и стал извиваться, как змея, которой наступили на голову.
— Третью бечеву! Подтягивай третью…
— О-от так! Крепи ее! Крайнюю, проворней! — командовал Никита.
Веревки закреплены. Плот еще треснул раза три, заскрипели его канаты из березовых прутьев, и он остановился.
* * *
Плотовщики сошли на берег.
Их встретил толстый, как слон, хозяин и, не разгибая жирных, раздутых, как в водянке, пальцев, подал Никите руку.
— С прибытием! Блаапалушна?
— Слава богу… Без задоринки…
— Спасибо, Никитушка, спасибо… Сейчас с прибытием поздравим, а потом в трактир за расчетом.
— С прибытием-то и опосля, прежде бы рассчитаться, — нерешительно заговорил Никита, посматривая на четвертную водки, стоявшую на земле.
— Опосля! Нешто это водится, что ты, Никита Семеныч, тебе хорошо, а…
— А другим-то плохо нешто? Перво-наперво расчет, а там всяк за свои выпьет…
— Ты сухой, а вон Ивану-то каково… — указал хозяин на дрожащего Ивана, с которого ручьями лила мутная вода.
— Ваня, намок!
— Бог намочил, бог и высушит! — щелкал зубами канатчик.
— А ведь изнутри-то лучше погреться… Мишутка, наливай!
Мишутка, пятнадцатилетний сын дровяника, взял четвертную и налил чайный стакан.
— Кушай, Никита Семеныч…
— Пусть вон Ванька пьет, — аппетитно сплевывая, ответил Никита.
— Пей ты, порядок требует того…
— Пей, не морозь человека-то, — послышалось между плотовщиками.
— Пущай пьет… Нешто я причина… Пей, отравись…
— Какая отрава… Што ты… Сам выпью… — Хозяин взял стакан и отпил половину.
— Кушай ты теперь! — подал он Никите, закусывая густо насоленным хлебом.
— Пей поскореича, дядя Никита… Холодно ведь! — нетерпеливо крикнул Иван.
— Посудина уж больно велика… захмелею, — отнекивался Никита.
— Ничего, с устатку-то!..
— Со свиданием!
Никита залпом проглотил стакан, отломил хлеба и отошел в сторону.
Угощение продолжалось. Сначала выпил канатчик Иван, а за ним и остальные, кроме баб. Их хозяин и упросить не мог.
— Да ты пригубь, сколько можешь, Маланья.
— Не неволь: и рот поганить не буду. О празднике, живы-здоровы будем, выпьем уж.
Никита стоял поодаль и смотрел.
— Отрава проклятая, тьфу, как с голодухи-то забирючило… Вон он, народ-от, от нее, как тараканы, сонные по лугу путаются, а все отрава…
Он опять посмотрел на хозяина.
— Брюхо-то отрастил… вот бы в канатчики его на путинку, на другую, небось стряс бы жир-то, ежели бы по-Ванькиному побегал! — добродушно улыбнулся Никита.
Ему представилось, что хозяин бежит босой за плотом, как вчера Ванька под Старой Рузой бежал: стали канатиться, а прикол-то у него вырвало, и Ванька версты четыре босой по снегу да по заливам плот догонял. И сам Никита так же, как молод был, бегивал. Ловкий был, сильный. Канатчику надо быть сильным, а сгонщику умным, чтобы течение понимать и берег, где приканатиться, разуметь.
Картины прошлого одна за другой воскресали перед Никитой.
Посреди деревни стоит большая светлая изба с огородом, а за ним зеленые луга, желтые полосы ржи, березовая роща. От рощи двигается воз сена, двое ребятишек копошатся на возу, а лошадь ведет под уздцы рослый, краснощекий Васька, сын Никиты, а рядом с ним, в красном сарафане, с граблями на плечах, идет такая же рослая и красивая мать Васьки.
Неделю назад, когда Никита сел на плоты, он видел только одну мать Васькину, старую, сердитую. Березовой рощицы давно уж нет, изба почернела, соломенная крыша до половины за зиму скормлена хромому бурке и комолой буренке.
Скучно теперь в избе! На лавке сидит старуха, прядет и думает: загулял мой запивоха!.. А допрежь весело в избе было. Особенно весной. Малыши на проталинке в бабки играют, Васька из города, из извоза приедет на праздник. А теперь одна старуха в избе. Ребяток нет. Маленьких съела деревня, большого — город. Махонькие померли: от горла один, потом другой от живота летом. А на что уж знахарка Марковна старалась отходить, и кирпичиком толченым с наговором поила, и маслицем от чудотворцев мазала — ничего не помогло.
Васька — этот в городе пропал. Сперва почетливый был, покорный. В легковых извозчиках ездил, домой рублей пятнадцать, а то и двадцать на праздники-то