— Вон она… Пойдем к ней… Я знал, я верил… — и тут он зашептал, обращаясь к снежным стенам, так как знал, что за ними следят. — Не правда ли — она прекрасна?.. Ведь и ты преклоняешься перед ее светом?..
Однако, стены безмолвствовали и все так же плавно проплывали. Робину казалось, что стены туннеля, и даже грязь — все это теперь освещено ее светом, и, хотя безмолвно, но, конечно же согласно, что Вероника прекрасна — потому что и не возможно было ее не любить.
Робин шел вперед, и поддерживал Сильнэма, тот же поддерживал Сикуса, который хоть и был измучен настолько, что не мог говорить — все-таки, как увидел Веронику, так весь и засиял, и чувствовался сильный жар, который исходил из-под его обтянутого ссохшейся кожей остова. И Робин и Сильнэм теперь ясно чувствовали, что этот маленький человечек доживает свои последние минуты, но не было горечи — была светлая печаль, была безграничная любовь, преданность, уважение к нему. И Робин, от слез, видя все расплывчатым, шептал:
— …Ты, все-таки, увидишь ее перед смертью, она коснется тебя…
И тогда блаженная, едва заметная улыбка разлилась по лику Сикуса, и этот лик был и страшен и прекрасен, это был лик святого, тело которого нетленное, но ссохшееся пролежало многие века. Восторженный чувством любви, все роняя слезы, Робин вновь повторил свою клятву:
— Я всегда, всегда вас буду любить!.. Я так вас люблю!..
До Вероники оставалось не более десяти шагов, когда волнующееся, издающее приглушенный стон марево за ее спиною, вдруг сильно почернело, и оттуда, давя друг друга, вырвалась толпа Цродграбов, несшая на руках Рэниса. Точно такая же толпа появилась и с другой стороны — они несли на руках Ринэма. И тот и другой из братьев видел только Веронику, и только когда они подбежали и схватили ее — один за одну руку, другой за другую — они заметили и друг друга. Тут же в них заклокотала ненависть, и бросились они друг на друга, принялись наносить удары, вновь в грязь повалились, вновь поднялись, и вновь Ринэм закричал, что «этот колдун счастье у нас похитит!» — и тут повторилось бы тоже, что было уже в центре тридцатитысячного организма, однако, тут поблизости оказался Робин, и он, с воплем, вместе с орком Сильнэмом, и с похожим на мумию Сикусом, бросился перед ними на колени. И он перехватил руку Веронику, и смеясь, и плача, и совсем не понимая, что рядом происходит какое-то зло, принялся целовать ее ладонь, и все шептал, шептал что-то о любви…
Когда Цродграбы увидел чудищ подбежавших к Веронике, и прикоснувшихся к Ней — они настолько были изумлены, настолько им эта картина казалась жуткой, что они даже на крики Робина и Ринэма перестали обращать внимание. За их спинами нарастал грохот, вопли — казалось, будто вздымающаяся до самого неба каменная стена надвигалась на них, и лопалась от напряжения. На самом деле, отчаявшиеся, лишившиеся и богини и предводителя, Цродграбы соединились, и бросились на похитителей — на тех отвратительных, многоруких и многоголовых «врагов», теперь эта толпа насчитывающая в себе еще по крайней мере десять тысяч, стремительно приближалась, сминала, втаптывала всех, кто встречался им на пути. В это же время, стены тумана стали раздвигаться и с другой стороны — образовался еще один туннель, в котором шагах в пятидесяти видны стали лесные эльфы, во главе с королем своим Тумбаром. Все это время, они, положив друг другу руки на плечи, двигались, надеясь встретится, наконец, с противниками, и отбить свои сородичей, ежели они еще были живы, или же отомстить, ежели их уже убили. Когда снежный ветер перестал хлестать и выть с такой отчаянной силой, ни король, ни кто-либо из его подчиненных, не почувствовал какого-либо умиротворения, и вообще — доброго чувства. Они, в отличии от восторженного Робина, да и иных — все-таки, несмотря на свое возбуждение, еще могли здраво мыслить, а потому понимали, что так вдруг ничего не прекращается, и, ежели такое могучее зло все это время было поблизости, то и теперь осталось, только затаилось, задумало что-то. Тумбар ступал медленно, вслушивался в этот плавно обвивающий его снег, и чувствовал, что хранит он ту же боль, ту же злобу, что и прежде. Он приговаривал: «Здесь, главное, оставаться спокойным — что бы ни случилось, а ты оставайся спокоен, не поддавайся первому порыву…». Но вот раскрылся перед ним туннель, и в окончании его он увидел… Вероника стояла повернувшись к нему спиною, и, хотя волосы ее были коротко отстрижены, из-за проплывающих в воздухе туманных стягов королю показалось, будто это та самая дева, которая была похищена. И, если в ней он опознался, то похитителей узнал сразу — и они показались еще более отвратительными, нежели прежде — казалось, что они терзали несчастную, раздирали ее плоть — а там, среди них, был еще и орк, в котором он не признал Сильнэма; и вот этот король, в общем-то умный, и не один век проживший правитель, только что сам себя уверявший, что нельзя тут поддаваться первому порыву, именно первому порыву и поддался. В эти мгновенья, вспомнилось ему, какая это была прекрасная дева, сколь много добра сделала она для лесного народа, вспомнилось, как любила она детей; вспомнились те чудесные полотна, которые она преподнесла в дар, для его лесного дворца. Услышал он даже и отголосок ее голоса, и на беду даже не мог разобрать, что говорит она на людском — ему показалось, что это была эльфийская речь — и тут такая сильная нежность к ней, и ненависть к этим «грязным тварям», который терзали ее своими лапами, поднялась тогда в короле Тумбаре, что он, зычным голосом, скомандовал, чтобы строились в боевой порядок и бежали в атаку. Сам он, выставив свой легкий и длинный, выкованный из мифрила клинок, бросился впереди. И давно уже не доводилось королю Тумбару быть в сече, он даже и забыл, как дурно ему стало, когда за полтораста лет до этого, он весь обагренный орочьей кровью творил что-то хаотической, в чем потерялся его эльфийский разум. И вот теперь он испытывал молодецкий пыл, и он жаждал только поскорее добежать до этих «врагов», да нанести удар, пока они еще не опомнились. Чтобы они не увидели его раньше времени, он бежал не прямо по туннелю, но в одной из его стен — так же за ним бежали и иные эльфы. Они не строились широким рядом, но неслись медленно расходящимся клином, и вот передняя часть этого клина — Тумбар, вырвался в нескольких шагах от Вероники перед оторопевшими Цродграбами. Его клинок уже опадал на того Цродграба, который стоял ближе всех к Веронике, однако тут многотысячный рокот надвигающейся толпы, достиг наивысшего предела, и вот уже вырвались все эти разгоряченные, разъяренные, жаждущие только вновь счастье свое обрести. Это было резкое, стремительное движенье — это был вал (ведь они сметали и тех, кто оцепенело смотрел на происходящее) — вопящая, костлявая масса двигалась словно запущенный из пращи камень, и Тумбар так и не успел нанести удара — на него уже наскочил кто-то, сносимый гневными волнами, и удар был так силен, что лесной король не удержался на ногах, отлетел назад, и только по случайности не был пронзен клинками, тех эльфов, которые бежали следом.
Этот вал из Цродграбов разогнался до такой степени, что теперь никакие увещевания Вероники, никакие усилия тех, кто видел ее, не могли остановить этой лавины. Они сметали все на своем пути, и если бы на их пути встретились Серые горы, так они бы все переломались о них, но так и не остановились. А на их пути оказались не Серые горы, а лесные эльфы, и между ними, словно между молотом и наковальней — Вероника и братья. И, несмотря на восторженно-романтическое состояние, Робин все-таки понимал, что, ежели он не удержится на ногах, то будет растоптан — и он боролся не за свою жизнь, но за Веронику, так как понимал, что, ежели его растопчут, то за нее некому будет вступится. Если бы он мог, как панцирем обвить всю ее, то он бы это и сделал, но так как это было невозможно, то он только подхватил ее на руки — и даже в этом жутком положении, когда в каждую мгновенье могли их раздавить — он ужасался не этому положению, а тому, что он, чудовище грязное, посмел к Ней, самому прекрасному во всем мироздании, не только притронуться, но и на руки ее взял. И он шептал ей, страстное: «Прости» — хотя она, конечно, не могла понять, за что он просит прощенье.
А Вероника, лик который был страшно бледен, которая вся очень похудела, почти мумией, подобной Сикусу стало, во время этих страшных для ее духа испытаний — она все тихо плакала; и, вдруг, почувствовав, что Робин всю ее боль понимает, и, что он очень близок ей — потянулась к нему, объяла за шею, и приблизило свое личико близко-близко к нему — теперь это был несчастный ребенок, который шептал едва слышным, нежным голосочком:
— Пожалуйста, пожалуйста — вынесете меня отсюда…
Какая же она была хрупкая, какая же легенькая — и Робин удивлялся, почему же еще не забрали его жизнь, почему не кинули его в преисподнюю, когда он на все это был готов, лишь бы только она очутилась в каком-нибудь подобающем ей месте — на лугу ли под радугой, на брегу ли моря, ласкаемая пением златистых волн — но, только, конечно же, не в этом жутком, настолько чуждом ей месте. И он, в мгновенья высшего духовного напряжения, понял, чего хотел от него ворон, и теперь, зная, что тот слышит его, страстно шептал в душе своей: «Возьми, возьми мою душу. Сделай меня своим рабом. Мой творческий пламень перекуй в ненависть. Сделай так, чтобы я никогда не вернулся к свету, чтобы всегда испытывал только темную боль, и никогда даже не вспомнил, что такое настоящая любовь — на все, на все я согласен — только сделай так, чтобы Ей было хорошо!» — но на этот страстный призыв он не получил никакого ответа — вообще же, с того времени, как налетела стена Цродграбов, прошло лишь несколько кратких мгновений. Вокруг все переламывалось, трещало, вопило — смерть могла забрать их в любое мгновенье; но Робин, вглядываясь в ее лик, испытывал только все большее спокойствие. И он шептал: