И как раз тогда, когда она себя слушала, ликовала безмерно и думала про то, как сообщит о том Михаилу, на поляну и выскочила лосиха. Вроде и нет ничего проще: поймать на стрелу цель и отпустить тетиву. На то и создал Бог зверя, чтобы человеку было чем насытить себя и чем прикрыть свое тело. Десятки раз Анна била стрелой и тех же лосей, и косуль, и росомах, и бобров, и лесных свиней, и не было в ней к ним жалости, как не может быть жалости у рыбаря к рыбе, что пришла в его невод. А тут дрогнула вдруг рука, и вместо того чтобы верно ударить, Анна просто залюбовалась той молодой лосихой. Лосиха еще никогда не телилась, была стройна, тонка и… нежна. Анна будто ощутила ту звериную нежность. Увидела Анна и то, как была желанна лосиха тому сильному лосю, что вышел следом за ней на поляну. Верно, люди потревожили их для смерти в самый ярый любовный миг.
Княгиня будто от холода передернула плечами под узкой, обжимной беличьей телогреей.
— Что ж молчишь, али я тебе в чем повинен? — пытливо спросил Михаил Ярославич, стараясь заглянуть ей в глаза.
Любый муж, которому она привыкла доверяться во всем, стоял рядом, ждал ее слов, но отчего-то сейчас признаться ему в великой радости она не могла.
— Что ты, Михаил Ярославич, разве можешь ты обидеть меня? — Анна Дмитриевна подняла на князя синь глаз, и мягкие ее, плавные губы, открывая полосу жемчужных влажных зубов, тронулись в виноватой, смущенной улыбке. — Сама не пойму, с чего это на меня жаль напала…
— Эх ты, нюня-Анюня! — удивленно и ласково проговорил Михаил Ярославич. — То ж зверь, чего его жалеть-то?!
— Так ить лось-то, поди, ее и покрыть не успел, — пожалела о том княгиня, сразу зардевшись и опустив глаза.
— Кого? — переспросил Михаил.
— Лосиху, — пояснила княгиня. — А она-то, я чаю, ждала…
Только теперь догадавшись, о чем говорила Анна, Михаил расхохотался и, не смущаясь чужих взглядов, прижал ее голову к своему плечу.
— Ты-то почем про то знаешь? — весело спросил он.
— Да уж знаю… — тихо отозвалась она, пытаясь освободиться из его рук. Но Михаил Ярославич не отпускал.
Круглая шапочка-самшура, поверху накрытая нарядным платком, твердым донышком смяла бороду и уперлась ему в подбородок. И опять, будто и вовсе не было меж ними многих и многих ночей, он почувствовал к ней влечение. Да такое, что не стал ему и противиться.
— А что, Аннушка, не уехать нам на Стан? — тихо, по-особенному промолвил князь.
— Без бояр? — будто удивилась, жарко дыша ему в грудь, княгиня.
— Без бояр. Поди, они без нас не заблудятся. Поедем!
— Поедем! — повторным эхом выдохнула Анна Дмитриевна и засмеялась…
Пир, начавшийся ввечеру в княжьем доме сельца Константиновского, близ Закольского Стана, длился весь следующий день и еще один. Мед не горчил, и здравицы не смолкали. Пили здоровье князя, пили здоровье княгинюшки, пили здоровье бояр и снова пили за князя. И никто не ведал, отчего это празднично во все три дня звенели колокола на церкви святой преподобной мученицы Анастасии Римлянинки, в которой тутошний поп отец Тихон служил благодарственные молебны заступнице Божией Матери, Богу Отцу, Богу Духу и Сыну за милость, данную ими плодоносному лону.
Хотя, конечно, от взглядов хитромудрых бояр не укрылась та больно уж явная ласка, с какой Михаил Ярославич глядел на жену. Так-то известно когда глядят… Да и княгиня, как смутилась перед лосихой той на охоте, обратно в сельцо уж не верхом полетела, а возок приказала себе подать.
«Вот и ладно! — рядили бояре промеж собой после. — Чем на мущинской охоте забаву маять, лучше уж деток родить. Пора уж. Да и князю на сердце покой и радость…»
2
Радость князю в том, что княгиня наконец понесла, и правда была великая. И не одному только князю, а и всей Твери. Тогда еще, во всяком случае, в Твери, народ и его правитель не шибко скрытничали и не хоронились друг от друга, а жили одними радостями и горестями. Во всяком дому с надеждой и умилением судачили бабы о скором прибытке в семействе князя, а по воскресным дням несчетные свечи горели в церквах во благо здоровья княгини…
Михаил же Ярославич с тех пор, как Анна открылась ему в тот памятный, сладкий день, смотрел на нее не иначе будто завороженный. Так смотрят на хрупкий, драгоценный сосуд, всклень наполненный желаемой влагой.
Но уж и Аннушка изменилась: не затевала обычных игрищ да хороводов с сенными девушками, не прыгала белкою по лесенкам сенных переходов, а ходила степенно, будто неся живот напоказ, более же всего затворялась в своей светлице за молитвой и рукоделием. Обжимные короткие куфайки да телогреи сменила на просторную меховую кортель; вместо тяжелой от каменьев и золота кики надела на голову шелковый легкий убрус, прикрывавший волосы каждый день причудливой скруткой; а нарядные поневы и кохты поменяла на косоклинный распашной сарафан, поверх которого, впрочем, надевала и ферязь либо желтого, либо червленого цвета. Но все то были пустые внешние мелочи, видные всем.
Изменилась Аннушка вовсе в ином — другими, далекими и незнаемыми, стали ее глаза. Михаилу иногда казалось: Анна смотрит на него, но не видит, погруженная в себя, туда, где уж билась, толкалась не явленная покуда миру новая жизнь. То была ее тайна. И эта тайна не давалась Михайлову разумению.
Да он и не пытался понять ее неведомых женских тайн, а лишь удивлялся, наблюдая за женой, как разительно она меняется день ото дня, становясь молчаливей, строже и недоступней.
В ту пору, что тоже не могло не радовать Михаила Ярославича, еще тесней и короче, чем прежде, сблизились Анна Дмитриевна и матушка Ксения Юрьевна.
Особенно изумляла близко знавших ее людей княгиня Ксения Юрьевна, которая от невесткиной тяжести будто заново и сама расцвела женским счастьем. Обычно строгое, сдержанное во всяком проявлении чувства лицо свекрови мягчело, плыло едва видной и оттого еще более весомой улыбкой, когда она говорила с невесткой. Окружающие вдруг увидели в ней не суровую владетельницу, которая во всю жизнь не могла позволить себе блажи быть обыкновенной и слабой женщиной, но заботливую, ласковую мать, умевшую, оказывается, и охать по-бабьи, и причитать, и умиляться радостными слезами в предожидании внука…
Однако все эти главные радости проходили на женской половине терема, минуя глаз Михаила Ярославича. Лишь ночью да послеобеденные часы он появлялся в покоях княгини, прячась от забот в синюю омуть ее глаз. Как ни была сосредоточена на себе Анна Дмитриевна, но и она видела, как нелегко отчего-то мужу, и всякий раз встречала его с тихой веселостью, пытаясь отвлечь от забот. С женой Михаилу Ярославичу было привычно-радостно, но и здесь тревога не оставляла его.
Княжение его давно стало ежедневной службой и радением ради земли и веры. Всем он старался быть равным отцом и заступником от обид. Но не ко всем был милостив.
Более всего не терпел запустения на земле и, если видел у какого хозяина не взошедшие урожаем обжи, гнал такого хозяина, а его угодья по своему усмотрению передавал другому. Оттого, видать, толклись с раннего утра и до вечера в княжьем дворе и сенных прихожих в поисках доходных путей, льгот и выгод всякие люди. Он же особо привечал тех, кто приходил на Тверь из иных княжеств. Кого на лес ставил — «на топор и соху» — и сошников тех освобождал от издолья[61] на десять, а то и на двадцать лет; кого на пустошь сажал, опять же освобождая от пошлины на срок до пяти, а то и десяти лет; а тех, кто послабее, пускал на село и им давал льготу на первый год.
На Руси что худая, что добрая слава одинаково быстро во все пределы летит! И ранее Тверь дальних людей к себе звала, а теперь и вовсе словно манящей звездой над всей землей встала. Из Киевской, Черниговской, Полоцкой, Смоленской и прочих земель шли к Михаилу люди разных занятий и званий, и не для того лишь, чтобы на него взглянуть, но для обустройства жизни. Вестимо: и рыба ищет где глубже…
Мало стало выгоды жить одной древней истиной про то, что князь дружиной своей силен. Так оно, да и не так… Одним прихватом чужого вечно богат не будешь, прочное же, верное богатство только земля может дать. Для того и старался князь заселить ее плугарями.
Но и строг был, однако. Порядок такой на Твери завел, какого не было допрежь в русских землях.
Раньше-то свободный человек за лживое ротничество, за убийство или какое иное насилие вполне откупался гривнами, никто не мог и по суду его ущемить до членовредительства и телесного унижения. Тверской же князь татьбы не прощал. Коли в смерти, воровстве, невозвращении долгов, в зловерии, распутном блуде или еще в каком злом грехе доказывали ему вину и та вина была велика, одной своей волей Михаил Ярославич вполне мог нарушить древний Мономахов завет не убивать виновного.
Светлой души был князь. Однако правил он на Руси в иные времена. Давно уж Русь перестала быть той Мономаховой Русью, когда и побои-то русич знал лишь в бойцовском единоборстве. Кончилась та Русь с татарами, новое время пришло. Одним только страхом денежных пеней да позором суда (какого прежде было довольно) невозможно стало удержать от преступлений лихих людей. А их от притеснений поганых и общего беззакония развелось как блох в жаркий день на собаке.