«Попасть в Берендеево царство — все равно что в Невидимый град: надо потрудиться, надо быть сильным и чистым сердцем».
А на пути в это царство путника ждут оводы, комары, слепни, мошка, охраняющие Берендееву территорию, и Пришвин, как болотный царь, сам решал, кого он возьмет, а кого не возьмет в это царство, и отбор у него был очень строгим. И самое главное для Пришвина в Берендеевом царстве в середине двадцатых годов, пожалуй, впервые по-настоящему счастливом периоде за многие годы его жизни, — и в «Родниках Берендея» это очень хорошо чувствуется — не отсутствие дачников и литературной среды, а то, что некоронованный создатель нового государства очутился в краю, где время словно остановилось, ничто не искажало его, и только так, по живому контрасту двух эпох, стала познаваться истинная цена старого времени, которое себе на беду проклинали русские интеллигенты.
Быть может, именно такой литературы, насыщенной мирным дореволюционным временем с его неизменными и дорогими сердцу ценностями, и ждала тогдашняя измученная, истерзанная революцией, войной и социальными экспериментами Россия, и с той поры появился у Пришвина новый читатель, искавший в его прозе отдохновения, свободы, наконец, счастья, порою даже сам не представляя, за счет чего это ощущение возникает. И лучше всего значение этих книг понял, высветил из эмигрантского далека А. М. Ремизов:
«Пришвин, во все невзгоды и беды не покидавший Россию, первый писатель в России. И как это странно сейчас звучит этот голос из России, напоминая человеку с его горем и остервенением, что есть Божий мир, с цветами и звездами, и что недаром звери, когда-то тесно жившие с человеком, отпугнулись и боятся человека, но что есть еще в мире и простота, детскость и доверчивость — жив „человек“».
И, быть может, у Пришвина именно по причине нахождения в мирном, экологически чистом времени и месте, благодаря доверчивости и детскости начало меняться отношение к еще недавно проклинаемому народу и на смену обиде, раздражению, злобе пришли жалость и сострадание.
Уходили традиционные для начала века и лично для Пришвина клише и обобщения:
(«Интеллигенция и народ, какая ерунда: я и сам народ; или вот я и обыватели: и я обыватель; или я и мужики: да ведь мужики все для меня разные, как для жены моей куры»).
Он жил в деревне и чувствовал, что его здесь пусть и не любят, но по крайней мере гордятся тем, что у них живет писатель, и даже собственные прошлые чувства к народу, говоря языком дипломатии, дезавуировал и задним числом переписывал свою хуторскую историю:
«В сущности, это естественно ненавидеть мечтателю мужиков. Только я этого не смел: ведь я не дворянин; и я тоже не смел ненавидеть и дворян, то и другое чувство: презренье к мужику, злоба к дворянам мне были чувством низшего порядка, я их боялся в себе, как тупиков: войдешь и не выйдешь. Выход из этого: чувство радости при встрече с личностью человека, живущей одинаково и во дворцах, и в хижинах».
В проклятых вопросах, над которыми ломало голову и еще поломает не одно поколение русской интеллигенции, Пришвина не покидало своеобразное чувство игры, иронии, и все же самое поразительное в пришвинском curriculaem vitae даже не это смягчение и умиротворение общественной позиции (общественное в конце концов всегда легче поддается изменению, чем личное), а то, что именно в эти годы, когда поменялось отношение писателя к народу, к крестьянству, к государству, интеллигенции и к их прихотливым взаимоотношениям, произошла вещь, казалось бы, невероятная, невозможная, но на самом деле вполне логичная и ожидаемая — он снова… полюбил свою Павловну. Из Дневника как по Берендееву волшебству исчезают раздражительность, обида, гнев на свою Ксантиппу, и появляются уважение, заботливость и даже нежность к той, что была с ним уже почти два десятка лет.
Павловна для него (теперь он называет ее только так, по отчеству) — снова самый духовно близкий человек, он с удовольствием пишет о ней в письмах Горькому, но если в этих посланиях каждое слово было продумано и взвешено и образ жены-крестьянки играл Пришвину на руку, то в Дневнике дурачить было некого и незачем:
«Через уважение к родным, некоторым друзьям и, главное, через страстную любовь к природе, увенчанной своим родным словом, я неотделим от России, а когда является мысль, что ее уже нет, что она принципиально продалась уже другому народу, то кончается моя охота писать и наступают мрачные дни. И если я опять принимаюсь за работу, то исключительно благодаря близости Санчо (Павловны), умноженного ребятами».
«После охоты мы вернулись домой и вдвоем с Павловной, когда дети заснули, долго сидели за чаем».
Да и в «Охоте за счастьем» именно мудрая Павловна спасла пришвинское ружье и тем самым вдохнула в писателя новые силы, а в «Родниках Берендея» он и вовсе ласково и уважительно назвал ее Берендеевной, душой своей лесной жизни.
Немолодые супруги жили во дворце подле большого озера, на берегу которого стоял город с десятками прекрасных церквей, — все это было похоже на невидимый град Китеж, образ исчезнувшей страны, и возвращало обоих к недолговечным временам их духовного родства.
«Глубоко вздохнула Павловна и тоже сказала:
— Если бы я прежняя, девочкой, когда гусей стерегла, я подошла к тому озеру, и знаете что?
— Что, Павловна?
— Я бы на это помолилась».
По всей видимости, Михаил Михайлович жил бы и жил себе на Ботике, но год спустя после начала блаженной сухопутно-корабельной жизни у него испортились отношения с заведующим историческим музеем Михаилом Ивановичем Смирновым, который и пригласил Пришвина на станцию. Вместе они путешествовали по рекам края, однако со временем оказалось, что ужиться двум краеведам в одной берлоге не удастся. Из усадьбы пришлось съезжать. Можно было бы устроиться где-нибудь неподалеку, но во второй половине двадцатых в России ухудшилась, как нынче принято говорить, криминогенная обстановка, развелось много хулиганства — того самого, о котором пришвинский герой из «Голубого знамени» в 1918 году радостно восклицал:
«Хулиганчики, хулиганчики, сколько в вас божественного!»,
— а теперь его создатель связывал опасное явление с нерешительными действиями правительства и еще раньше заключил, что
«жить в стороне становится рискованно, надо переезжать в Сергиев».
Расставаться с Ботиком было жаль и особенно жаль с озером, но весной 1926 года Пришвин начал подыскивать дом в Сергиеве. Эти места были ему отчасти знакомы, они располагались недалеко от Талдома-Ленинска, отсюда несложно было добираться до его любимых дубнинских болот с их богатыми охотничьими угодьями. Весна прошла в сомнениях — то ли дом купить, то ли снять, не то заниматься домом, не то писать роман. Последний вопрос был вынесен на семейный совет, и к удовольствию писателя и кормильца трех находившихся на его иждивении взрослых душ члены пришвинского клана во главе с Берендеевной дружно проголосовали за роман.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});