Уже в одном этом делении философии на онтологию и психологию, а не учение о познании, которое обычно противопоставляется онтологии, видно, насколько важно было для самого Козельского понятие души. И насколько противоестественно для него следовать образцам просвещения.
Онтология, или наука о бытии, видится Козельским как учение о «вещи и ее принадлежности», то есть о веществе и законах мира, управляющих взаимными связями вещей, а в сущности, материи.
Психологии же посвящена вторая глава Метафизики, состоящая из трех частей — вводной, рассказа о воле и рассказа о разуме. Вот как разворачивается ее образ:
«177. Психология есть наука о душе.
178. Дух, или душу, разумеем мы такое существо, которое одарено волею и разумом.
179. Дух разделяется на конечные и бесконечный. Конечный дух полагается человеческая душа, а бесконечный — бог.
180. Присутствие пределов называется конечность, а отсутствие их — бесконечность.
181. О бесконечности, равно как о пространстве и материи, от многих веков спорят между собою философы и подают о том разные мнения. Господин Гелвеций дал сим вещам вернее всех определения, которые написал я в сем сочинении» (Там же, с. 27).
Вот такая, вроде бы, незатейливая смесь французского с нижегородским. Однако!
Однако даже преклонение перед Западом не заставило Козельского потерять рассудок. В том, как сопротивляется Яков Козельский стремлению европейской моды подчинить его дух, открывается для меня даже какое-то философское величие этого простого русского человека.
Ссылаясь на Гельвеция в отношении решения сложных философских вопросов, он при этом остается в своем уме и на той точке зрения, которую мы можем считать вершиной его русского мировоззрения. А какова она?
Такова, какая была заложена в сознание русского человека восемнадцатого века воспитанием или культурой. Христианско-народной культурой. А что говорит эта культура о душе? Подробнее я пройду по этому вопросу в следующих разделах, но уже сейчас могу сказать, что говорит она примерно следующее: понятие души у меня свое, но богословы утверждают, что они знают, что такое душа. Ибо они профессионально заняты ее спасением. Это меня пугает, поэтому ради спасения я готов делать то, что они говорят о душе. А для этого я принимаю за исходное и управляющее моим поведением то понятие души, что существует в Христианской вере.
И вот поведение проявляется в том, как Козельский пишет философию. Он вроде бы преклоняется перед ученым французом, но начинает беседу, как предписывала народная культура в соответствии с требованиями вежества, как Добрыня Никитич в наших былинах:
А й приходит он во гридню во столовую,А глаза-ты он крестит по-писанному,А й поклон тот ведет да по-ученому…
Это поведение, и это проявление вполне определенного мировоззрения, которое исходит из того, что понятия духа и души вершат жизнь русского человека, и даже если он отчетливо осознает, что «о соответствии между душою и телом основательного и неоспоримого познания ни из опытов, ни от умствования вывесть» не может, все же иного понятия о душе у него нет. Но отсутствие понятия — повод его искать, а не повод предавать родное.
Как Козельский ищет и углубляет собственное понятие души с помощью Гельвеция, я описывать не хочу. Да это уже и не важно. Урок того, как не предавать себя и свой народ, гораздо важнее.
Глава 4. О невещественности души Дмитрия Аничкова
Сочинения о душе Дмитрия Сергеевича Аничкова (1733–1788) считаются классическими примерами светской философии восемнадцатого века. Выходец из семьи подьячего, Аничков проявил такие успехи в учебе, что после окончания университета в 1761 году был оставлен преподавателем. Довольно быстро перешел на чисто философскую работу и в 1769 году представил к защите диссертацию на звание профессора.
Диссертация эта заслуживает особого рассказа. Называлась она «Рассуждение из натурального богословия о начале и происшествии натурального богопочитания». В ней он попытался высказать предположения о том, как бы это естественно объяснить, что все люди на земле верят так или иначе в богов. Христианство он старался не затрагивать, а говорил как бы о язычестве, выводя его из такого Душевного движения, как страх перед силами природы.
В сущности, это было то же самое объяснение происхождения религии, что давал вульгарный материализм советской пропаганды, только высказанное языком восемнадцатого века. Самым слабым местом рассуждения было то, что оно не имело под собой никаких исследований, а по образцу французского рационализма, сделав кажущееся очевидным допущение, выстраивало на нем некую «естественную» историю развития. Естественную в том подловатом смысле, какой придали этому слову борцы с церковью, выставляя ее учение «противоестественным», то есть, по существу, просто забрасывая с безопасного расстояния дерьмом. В общем, все это было умничанием, так сказать, охамевшего от безнаказанности просветителя.
Естественно не то, что обозвали естественным естественники. Естественно то, что хамство рано или поздно напрашивается на дуэль или кулак. Налетел на него и Аничков. Его диссертацию посчитали утверждением материализма. Аничков удалил из нее самые уязвимые места и опубликовал заново. «Но и в исправленном виде она подверглась гонениям со стороны церкви. Синод по доносу архиепископа Амвросия начал дело по обвинению Д. С. Аничкова в атеизме. Оно тянулось вплоть до 1787 года. По свидетельству профессора Московского университета И. М. Снегирева диссертация была публично сожжена на Лобном месте в Москве» (Емельянов, с. 88).
Для меня в этой истории важно лишь то, что Наука в лице дворянских просветителей постоянно испытывала русскую знать на прочность ее мировоззрения и провоцировала пограничными вылазками, проверяя, не утеряна ли бдительность, и нельзя ли отхватить еще один кусок чужой земли. Никакой действительной надобности философствовать о чужом предмете у светского философа не было. Если же он хотел знать, как в действительности зарождались религии, то это надо было изучать и исследовать, как делают этнографы и антропологи сейчас. Он же начинает свое рассуждение с совершенно провокационного заявления, которое я и считаю хамством:
«Моя должность состоит в том, чтобы показать причины, какие были побуждением у народов к богопочитанию и боготворению…» (Аничков. Рассуждение, с. 90).
Его должность состоит!.. Это отнюдь не искатель истины, это ее вещатель. Но сегодня сама же наука безоговорочно считает взгляды Аничкова на происхождение религии ложными. Откуда же у него уверенность в праве показывать причины? А и нет ее вовсе. Это даже и не он делал, это Бог по имени Сообщество пошевелил одним из своих пальцев. Пощекотал другого Бога, мол, не спишь? Ну, ладно…
Аничков, безусловно, оправданно получил за хамство и научную самоуверенность по морде, по-русски говоря, и никакого доноса со стороны архиепископа Амвросия не было. Просто хозяин навел порядок в своей вотчине, где завелись крысы. По безмолвному соглашению между сообществами, соваться в богословие светской науке и стоящему за ней дворянству не полагалось. Вот и не суйтесь!
Для нас же эта история показательна для понимания того, как Аничков и вся светская философия рассуждает и о душе. Но сначала пусть расскажет об этом Т. Артемьева, написавшая прекрасный очерк о русской науке о душе в философии восемнадцатого века.
«"Классическими" работами, представляющими это направление, являются «Слова» Д. С. Аничкова и философский трактат И. М. Кандорского "Наука о душе, или ясное изображение ее совершенств, способностей и бессмертия".
И по форме и по содержанию они представляют собой тот особый тип метафизического текста, который излагает как бы чистые истины, выводя их с помощью умозаключений, оперирует с предельно обобщенными понятиями, претендует на вненациональный и надысторический уровень исследования.
Сочинения Аничкова и Кандорского демонстрируют включенность в общеевропейскую традицию, использование универсальной терминологии, высокую степень абстрактности, предполагающую некоторую утрату специфики национальной традиции. Они показывают полное овладение приемами построения метафизического трактата, соединяющего достоинства упорядоченности с недостатками ограниченности. Абстрактная определенность "научно"-метафизического текста позволяет «воспарять» до высот трансцендентальной объективности, но существует отдельно от конкретного человека, с такими частностями, как пол, возраст, национальность, вероисповедание, сословная принадлежность и язык, жаждущего получить ответы на смысложизненные вопросы и следовать полученным рекомендациям в реальной жизни. Субъектом философствования в таком случае выступает как бы все человечество, рефлексирующее по поводу своей сущности.