Толпа покачнулась и выдохнула смех. На смену обладателю чудесных сапог плавно выдвинулся, демонстрируя честному народу бушлат с двумя симметрично расположенными разноцветными заплатами, коренастый пьяненький морячок. Он угрожающе и в то же время с показным сочувствием к самому себе захрипел:
Хулиган, парнишка я,Рубашка бело-розова.Я не сам окошка бил —Палочка березова.
– А я в Саратове была! – сильный женский голос, доносящийся откуда-то из толпы, немедленно заставил всех отвлечься от хрипящего бушлата. – Себе юбку нажила!
К середине круга вышла, подбоченясь, женщина в цветастом платке, который в ту же секунду лихо, но с достоинством сорвала с головы. Бешено взметнулось вверх черное пламя ее волос. Только тогда Полина узнала в ней мать, а Ульяна, лукаво подмигивая, продолжала:
Там прореха, там дыра,Зато в Саратове была.
Сначала Полина почувствовала гордость: мать безоговорочно завоевала внимание и признание толпы, в которой пока не находилось смельчака, рискнувшего бы занять ее место. Ульяну слушали внимательно, на нее смотрели восторженно. «Кабы шали не мешали...» – ее зычный грудной голос не подстраивался, как у предыдущих, под гармонь, а дерзко спорил с ее ладами. Частушечница, казалось, не приметила, как толпа почтительно расступилась и рядом с ней на палубе остановился грузный бородатый господин – белоснежный парусиновый костюм, пенсне, нелепо сидящее на толстом носу, ярко-синие глаза навыкате и толстые маслянистые губы.
– Вона, работнички мои гуляют! – прогудел он, пристально, опухшими от пьянства глазами взглядывая на приплясывавшую Ульяну. – Ишь, какова! А ну, пройдись-ка со мной, молодка!
– Быков, рыбопромышленник, миллионщик, – зашептали в толпе вокруг Полины. – Промысла по Волге и по Каспию... Тысячи людей спину ломают, губернатор ему пятки лижет...
Но рыбопромышленник, видать, не кичлив был – пошел плясать с Ульяной. Гармонист просить себя не заставил – завел серебряный перебор, зазвонил колокольцами, рассыпался плясовой дробью, размашистой, задорной, хмельной. Несмотря на тяжесть и неповоротливость грузного тела, плясал Быков мастерски. Он не выделывал залихватских коленцев, не подпрыгивал, не изгибался – но во всем существе его играло властное, уверенное плясовое веселье, и невозможно было, глядя на него, устоять на месте. Ульяна извивалась змеей, кружилась волчком, сарафан ее вздувался и опадал. Гармонь рассыпалась серебром, и Быков подхватил Ульяну, закружил ее, притиснув к груди. Возбужденная пляской и водкой толпа счастливо охнула, а смущенная бабенка принялась вырываться. Но, видно, не так-то просто вырваться от рыбопромышленника – сам осторожно поставил Ульяну Солодкову на палубу, порывшись в кармане, дал ей серебреца и зашептал что-то, низко наклонившись к уху. Бабенка только ахнула, зарделась и, повернувшись, пошла прочь, фасонисто поводя плечами и бедрами. В толпе снова засмеялись.
– Огонь-баба! – рявкнул купец. – Экие озорницы мои ватажницы! И песни забористые, и пляски отчаянные, и... А вы, галахи, чего потешаетесь?
Быков снова полез в карман, выудил горсть серебряных монет и с размаху швырнул их в толпу.
– Клюйте, дети мои! Не погрызитесь только!
Толпа зашумела, люди наклонялись, подбирали монеты, некоторые уже ползали на четвереньках, им наступали на пальцы, кто-то причитал: «Задавили, ироды, как есть задавили!» Полина насилу выбралась и пошла за матерью. Семейство Солодковых помещалось у стенки машинного отделения, за которой что-то пронзительно свистело и скрежетало, на полу, в свалке узлов. Там было душно, пахло маслом и нефтью, испарениями нечистых человеческих тел, махоркой и дынями. Люди лежали вповалку, сидели плечом к плечу, но матери не было, а батюшка с братом спали на узлах, одинаково накрыв лица поддевками. С палубы снова слышались частушки, доносился и голос Ульяны – видно, справившись с притворным смущением, женщина вернулась в веселый круг:
Я иду, а бабы судятИ считают мне года.Не малина, не калина,Не завяну никогда!
Вечернее солнце, только что нехотя опускавшее в воду пробные лучи, чтобы, верно, пощупать, достаточно ли тепла вода, погрузилось теперь почти полностью в невесть откуда взявшуюся низкую фиолетовую тучу, с любопытством продолжая наблюдать лишь огненным краешком глаза за происходящим на палубе, враз окрасившейся багровым цветом. Бывалые рыбаки всегда определяли погоду на ближайшее время по закату и знали, что такой закат не сулит ничего хорошего. Крылья чаек тоже побагровели с исподу, а Полина поежилась, закуталась в платок, прилегла на узлы и, угревшись, задремала. Солнце помедлило еще немного, оглянулось на что-то, одному ему ведомое, и исчезло.
Казарма, куда семейство Солодковых определили на промысле, – и не казарма, а длиннющий сарай из камыша, обмазанного глиной. Печь с котлом для стряпни да нары в два яруса – вот и вся тебе меблировка. Смрадно, душно, пахнет рыбой и дымом. Но в казарме Солодковым не целый день сидеть – Илья пошел в бондарню работать, Ульяна с Полиной резалками на плот поступили, Федора удалось пристроить в кузницу помощником. Парнишка был доволен.
– Кузнецов в деревнях пуще всего уважают. Они все равно как колдуны, только добрые...
Федюшке только нынешней весной исполнилось пятнадцать лет, но нрав имел независимый и гордый, знал грамоту, читал церковные и гражданские книжки, знал обхождение, умел чисто и приглядно одеться в праздник, не чурался тяжелой работы в будни.
А вот Полина промысла боялась, много плакала в первые дни, даже работая на плоту, на скамье, вздыхала по деревне.
– Принесло нас куда-то, пропадем, – вздыхала она, боязливая.
Девка была тихая, не в мать. Ульяна славилась по селу – красавица, смугляна, песенница, язык что нож острый, и работа горит в руках. А Полина сонная какая-то, словно в грезе живет. А какая греза, какая мечта у крестьянки? Участь ее – тяжкий труд с детства и до могилы, окрики да тычки.
– Да не ной ты, хуже жизни надоела. И так тошно, а ты тут рюмзаешь! – и от родной матери доброго слова не дождешься, что там о чужих людях говорить! Все у матушки с рывка. И раньше-то она неласкова к дочери была, а с недавних пор и подавно... А все потому что тогда, на барже, застала Полина матушку, когда та на рассвете возвернулась, и винцом от нее потягивало... Задала девка сдуру вопросец, вот и попала родительнице в немилость...
– Хорош ночевать!
Плотовой в изношенном матросском парусиннике глядел исподлобья. Его высокие рыбачьи сапоги, густо утяжеленные песком и тиной, недовольно поскрипывали, а картуз, кажется, приподнимался над головой с растрепанными от негодования волосами.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});