Кончили бойцы писать, стали складывать письма треугольничками.
— Ну, а от бобылей-то поклон посылаете? — пробурчал матрос, все время молчавший. — От меня бы послали… Не грех и от командира слово прибавить.
Тут попали в письма и наши поклоны.
Федорчук собрал всю почту и понес на станцию.
Оттуда он вернулся со свежими газетами.
И как же мы обрадовались все, когда вдруг неожиданно в вагон вошел Иван Лаврентьич!
Он распахнул плащ, похлопывая себя по карманам:
— Ну что ты скажешь? Собрался в объезд частей, а табачок забыл… Дай-ка, думаю, загляну на огонек в попутную избу, авось добрые люди выручат!
Он, посмеиваясь и приглаживая усы, присел на ящик.
Ребята принялись угощать его из своих кисетов.
Иван Лаврентьич взял по щепотке табаку у одного, у другого, а матрос принес ему нераспечатанную осьмушку из нашего артельного запаса. И сразу же захлопотал насчет чая.
— А ты это брось, Федорчук, — остановил его Иван Лаврентьич. — Недосуг мне с вами чаевничать. Сейчас поеду.
Но мы не отпустили начальника политотдела.
— Иван Лаврентьич, — заговорили бойцы, — побудьте с нами. Обрисуйте нам текущий момент! Охота знать, что на свете делается…
Начальник кивнул на свежую пачку газет:
— Да вы же грамотные. Вот и читайте.
А бойцы опять:
— Иван Лаврентьич, вы так складно рассказываете… Вот у нас спор зашел: была нынче весной Советская Венгрия — а где она? Толкуем промежду собой, да все врозь. И Советская Бавария была — опять не стало, как же так? Чтоб люди за свою Советскую власть не заступились. Непонятно.
— Что ж, давайте поговорим, — сказал Иван Лаврентьич, присаживаясь поближе к фонарю. — Мало еще у них каленого народа — коммунистов мало, большевиков, — сказал Иван Лаврентьич. — И классового опыта нет… Но дайте срок, и они выйдут на дорогу. Слыхали, что товарищ Ленин говорил на конгрессе Коммунистического Интернационала? Говорил товарищ Ленин перед делегатами рабочих разных стран и сказал так: «Пусть буржуазия всего мира продолжает неистовствовать, пусть она изгоняет, сажает в тюрьмы, даже убивает спартаковцев и большевиков — все это ей больше не поможет. Победа пролетарской революции во всем мире обеспечена». И рабочие разных стран запомнят это ленинское слово… Победа, товарищи, за нами!
Иван Лаврентьич уехал. Я уложил бойцов спать.
Приказа из штаба еще не было. Я с Федорчуком, Малюгой, Панкратовым и машинистом сделал обход поезда. Мы проверили вооружение, паровоз, ходовые части вагонов — все было в боевой готовности.
После этого я и своих помощников уложил спать.
Мне хотелось остаться одному и побыть у орудия.
Внизу мерно расхаживал часовой. Я его не видел в темноте и только по хрусту песка мог определить, когда он приближается и когда удаляется от меня. Но этот шорох не мешал сосредоточиться.
Я предупредил часового, чтобы боевой приказ, как только он будет получен, подали бы мне сюда, к орудию.
Начала всходить луна, похожая на большой неразгоревшийся фонарь. Таким блеклым очком светит только что зажженная железнодорожная стрелка, пока стрелочник еще приправляет фитиль. Вспомнились стрелочные огни, и я почувствовал, как стосковался по ним. Ведь после Проскурова — на станциях ни огонька: все делаем в темноте, все ощупью… И вдруг такой фонарище на небе!
Луна взошла. Теперь орудие передо мной — во всех подробностях.
Я прислонился к гаубичному колесу и спросил себя: «Отвечай, Медников, отвечай себе самому по всей совести: способен ли ты идти в бой уже красным офицером?» Рука по привычке потянулась в карман за тетрадкой, но я сказал себе: «В записки не заглядывать!» И убрал руки за спину.
Могу ли я сказать по совести, что на бронепоезде создана дисциплина? Отвечаю: нет для моих бойцов и для меня самого дома роднее, чем бронепоезд. Здесь наша семья, наша жизнь и счастье. И если бы я вдруг захотел наказать кого-нибудь, то самым страшным приговором было бы: «Иди, брат, на все четыре стороны, возвращайся к себе в деревню, в свою хату!»
Но мне не приходилось и, уверен, не придется выносить такого приговора. Для революционного бойца лишение оружия мучительнее, чем приговор к смерти.
Да, отвечаю по совести: дисциплина есть и она прочна, как цемент. Об этом я с гордостью скажу Ивану Лаврентьичу и комбригу на той комиссии, которая соберется, чтобы принять от меня экзамен. И оба порадуются вместе со мной, потому что ведь они сами мне во всем помогали.
Но знаю ли я свое артиллерийское дело? Иначе какой же я красный офицер?… «Гандзя», ответь за меня!… Молчит гаубица… В бою она ответит, вот когда!
Однако не лукавя могу сказать: да, я научился руководить стрельбой с наблюдательного пункта. Самостоятельно подготовляю данные для стрельбы, а открыв огонь, не истрачу лишнего снаряда.
Только теперь мы редко работаем с наблюдателем. Бронепоезд на передовой, в пехотных цепях — тут огонь молниеносный, с прямой наводки!
А если пришлось бы заменить у орудия Малюгу, сумею ли я бить прямой наводкой с таким же мастерством и проворством, как это удается старому артиллеристу? По совести говоря, нет, — на прямой наводке я заменить его еще не решился бы. Орудие знаю, материальную часть в теории изучил, но практика мала.
Нет, оказывается, надо еще погодить с почетным званием красного офицера. Пусть уж до комиссии.
Я смахнул рукавом росу с граней затвора, надел чехол. Прикрыл и прицельное приспособление — хрупкий и нежный глаз орудия.
— Эх, голубица ты наша! Не выдай в бою!…
Я пошел в другой конец вагона. Тут, весь раскинувшись, спал телефонист Никифор и чему-то во сне улыбался.
Я вытянул из-под него кончик шинели и прилег, ожидая боевого приказа.
* * *
Не знаю, сколько я спал. Помню только, что меня разбудили встревоженные голоса и страшной силы взрыв. От этого взрыва у меня перехватило дыхание. Я вскочил как ошалелый и выхватил из кобуры наган.
Была серая, предрассветная муть.
Новый взрыв. Пламя.
Я увидел, что это стреляет наша гаубица, и сразу же сообразил, что и в первый раз был тоже наш выстрел. «Это от сырого воздуха такие удары, догадался я, — в сыром воздухе звук выстрела особенно резкий».
В отблеске выстрелов я разглядел у орудия Малюгу. Он был весь растрепанный, без рубахи, и возле него — в одном полосатом тельнике матрос. Оба спросонья метались, наводя куда-то гаубицу.
«Что такое?… Где мы?…» Я бросился с наганом к бойнице — Попельня. Стоим, как стояли, на станции…
— Да вы что, — вскричал я, — не проспались? С ума вы сошли — здесь стрелять?
Перепрыгивая через ящики и расталкивая полуодетых и бестолково суетившихся людей, я побежал к орудию.
— Он! — яростно крикнул матрос и показал вперед. И в это же самое мгновение словно зарево полыхнуло в сумраке утра. Отчетливо, как на картинке, я увидел на рельсах силуэт башенного бронепоезда.
Зарево полыхнуло и тотчас погасло.
— Берегись! Это залп! — только и успел я крикнуть. Раздался грохот, треск, и наша гаубица, подпрыгнув на одном колесе, со всего маху ударила своим хвостом по обшивке вагона. Доски лопнули, из щелей заструился на пол песок.
Матрос и Малюга, отскочив в разные стороны, секунду, словно оцепенев, глядели друг на друга и потом опять бросились заряжать орудие.
— Сюда, ребята! Все! — крикнул я, ухватившись за правило. — Никифор, к телефону! Полный ход назад!
Поезд рванул с места, в ту же секунду мы выстрелили, и звук выстрела слился с грохотом нового неприятельского залпа. Но этот залп уже не причинил нам вреда. Поезд был в ходу, и у Богуша получился недолет: только загремели, рассыпаясь, рельсы на контрольной площадке…
Мы отмахали от Попельни версты три.
Ф-фу… Сердце у меня так колотилось, словно я сам пешком эти три версты пробежал…
Я остановил поезд и присел, чтобы отдышаться.
Ребята торопливо обувались, бормотали и ахали:
— Как же это он прорвался? Вот гад! В самый тыл вышел…
— Проводил его к нам кто-то, не без этого! — сказал матрос и яростно сплюнул. — Давай, ребята, чиниться, живо!
Он насобирал по полу тряпок и начал конопатить разбитую стену.
— Брось, Федорчук, — остановил я его, — не суетись по пустякам. Ты вон Малюге помоги, — гляди-ка, что с орудием…
Массивный стальной щит орудия, весь перекореженный ударившим снарядом, обвис, как лопух.
Матрос обомлел.
— Ах ты, чтоб тебе… Значит, и стрелять нельзя? — И он кинулся к Малюге.
Артиллерист отстранил его. Старик осматривал со всех сторон орудие и только покачивал головой.
— Ну? Ну как? Пойдет? — с тревогой спрашивали обступившие его бойцы.
А я поглядывал на изувеченное орудие со стороны и сам удивлялся своему спокойствию. Меня ничуть не смущали глубокомысленные вздохи Малюги и даже не тревожила порча щита. Что значит — «пойдет» орудие или «не пойдет»? Ствол целый, есть куда закладывать снаряд? Значит, можем вести бой!